Евгений Андреевич Пермяк
НАДЁЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Рассказы и сказки
![]()
Литературно-художественное издание
Для начальной школы
Рисунки, переплет А.Дианова
Оформление и макет Е.КатышеваСОДЕРЖАНИЕ:
ДЕДУШКИН ХАРАКТЕР
Рассказы
Мама и мы
Если обо всём своём детстве говорить, недели, пожалуй, мало будет. А так, кое-что — пожалуйста. Вот, например, случай был... Мы задержались в школе, потому что заканчивали выпуск стенной газеты. Когда мы вышли, уже смеркалось. Было тепло. Падал крупный, пушистый снег. Видимо, поэтому Тоня и Лида дорогой танцевали танец снежинок. Мой младший брат, ожидавший меня, чтобы идти вместе, подсмеивался над ними:
— Скачут, как первоклассницы!
Снег падал всё гуще и гуще. Танцевать стало нельзя. Снегу навалило до половины валенка.
— Не заблудиться бы! — предупредил нас, на правах самого дальновидного, мой младший братец.
— Да ну тебя, трусишка! — отозвалась Лида. — Через пятнадцать минут будем дома.
Снегопад между тем усиливался. Забеспокоился и я, зная, как жестоки наши степные сибирские метели. Случалось, что люди теряли дорогу, находясь близ своего дома. Я посоветовал прибавить ходу, но этого сделать уже было нельзя по глубокому слою снега, покрывшему дорогу.
Стало ещё темнее. Наступила какая-то белая снежная темнота. А потом началось то, чего я опасался. Снежинки вдруг закружились... Закружились в таком танце, что через несколько минут началась настоящая пурга, вскоре перешедшая в большой буран.
Девочки закутали лица платками. Мы с Федей опустили у шапок уши. Узенькая дорожка, которая вела в наше сельцо, то и дело исчезала под ногами. Я шёл первым, стараясь не потерять под ногами дорожный накат До дому оставалось менее версты. Я верил, что мы выберемся благополучно.
Напрасно.
Дорога исчезла. Будто её из-под ног украл кто-то очень недобрый из сказки моей бабушки. Может быть, Шальная Метелица... может быть, злой старик Буран Буранович.
— Вот, я же говорил! — упрекнул нас Федя.
Лида ещё бодрилась, а Тоня почти плакала. Она уже побывала в пурге со своим отцом. Она ночевала в снежной степи. Но тогда в санях был запасной тёплый тулуп, и Тоня, укрытая им, благополучно проспала ночь. А теперь?
Теперь мы уже выбивались из сил. Я не знал, что делать дальше. Снег таял на моём лице, и лицо от этого обледеневало. Ветер свистел на все лады. Чудились волки.
И вдруг в вое ветра я услышал спокойный голос матери:
«Кого ты испугался? Пурги? Тебе хочется кричать? Кто тебя услышит при таком ветре! Может быть, ты надеешься, что вас найдут собаки? Зря. Какая собака пойдёт в степь при такой погоде! У тебя осталось только одно: зарыться в снег».
Я так отчётливо слышал голос моей матери, отлично зная, что маминым голосом я разговариваю сам с собой в моём воображении. И я сказал:
— Мы сбились с дороги. Мы можем выбиться из сил и замёрзнуть. Давайте зарываться в снег, как это делают кочевники.
Видимо, я объявил об этом так твёрдо, что никто не возразил мне. Только Тоня плачущим голосом спросила:
— А как?
И я ответил:
— Так же, как куропатки.
Сказав так, я первым начал рыть колодец в глубоком февральском снегу. Я его начал рыть сначала школьной сумкой, но сумка оказалась толста; тогда я вынул из сумки географический атлас в прочном картонном переплёте. Дело пошло быстрее. Меня сменил брат, потом Тоня.
Тоня даже развеселилась:
— Тепло как! Попробуй, Лидочка. Разогреешься.
И мы стали поочерёдно рыть колодец в снегу. После того как колодец достиг нашего роста, мы стали прорывать пещерку в его снежном боку. Когда метель заметёт колодец, мы окажемся под снежной крышей вырытой пещерки.
Вырыв пещерку, мы стали размещаться в ней. Ветер вскоре замёл снегом колодец, не задувая в пещерку. Мы оказались под снегом, как в норе. Будто тетерева. Ведь и они, бросаясь с дерева в сугроб и «утонув» в нём, потом проделывают подснежные ходы и чувствуют себя там самым великолепным образом.
Усевшись на школьные сумки, согревая своим дыханием маленькое пространство нашей каморки, мы почувствовали себя довольно уютно. Если бы ко всему этому ещё оказался огарок свечи, мы могли бы видеть друг друга.
У меня был с собой кусок свиного сала, оставшийся от завтрака. И если бы спички, я бы сделал фитиль из носового платка и у нас бы появился светильник. Но спичек не было.
— Ну вот, мы и спаслись, — сказал я.
Тут Тоня неожиданно объявила мне:
— Коля, если ты захочешь, я подарю тебе моего Топсика.
Топсиком назывался ручной суслик.
Суслик мне был не нужен. Я ненавидел сусликов. Но мне было очень приятно Тонино обещание. Я понимал, чем вызван этот щедрый порыв души. Да и все понимали. Не зря же Лида сказала:
— Ты, Николай, теперь у нас сила! Мужчина!
В её голосе я снова услышал голос мамы. Видимо, в каждой женщине, даже если ей всего только двенадцать лет, есть какая-то материнская хитринка, подбадривающая мужчину, если этому мужчине тоже только двенадцать лет.
Я почувствовал себя в самом деле сильным и стал рассказывать бабушкины сказки. Я их стал рассказывать потому, что боялся уснуть. А когда я усну — уснут и остальные. А это было опасно. Можно замёрзнуть. Одну за другой я рассказал, наверное, тридцать, а может быть, и больше сказок. Когда же вышел весь запас бабушкиных сказок, я стал придумывать свои. Но, видимо, придуманные мною сказки были скучными. Послышался лёгкий храпоток.
— Кто это?
— Это Тоня, — ответила Лида. — Она уснула. Мне тоже хочется спать. Можно? Я вздремну только одну минуточку.
— Нет, нет! — запретил я. — Это опасно. Это смертельно опасно.
— Почему же? Смотри, как тепло!
Тут я нашёлся и соврал так удачно, что после этого никто не пожелал даже дремать. Я сказал:
— Волки нападают на спящих. Они только того и ждут, чтобы услышать, как храпит человек.
Сказав так, я привёл уйму случаев, выдумываемых мною с такой быстротой, что даже не верится сейчас, как это я мог...
Теперь рассказывали другие. По очереди.
Время шло медленно, и я не знал, полночь сейчас или, может быть, уже брезжит рассвет. Колодец, вырытый нами, давно замела пурга.
Пастухи-кочевники, оказываясь в таком же положении, выставляли из снега высокий шестик. Они специально брали его в степь на случай бурана, чтобы потом их можно было найти, отрыть.
У нас не было шеста, и нам не на что было надеяться. Только на собак. Но и они бы не учуяли нас сквозь толщу снега.
Моё сало давно было разделено и съедено, как и Лидин ломоть хлеба.
Всем казалось, что уже наступило утро, и хотелось верить, что пурга кончилась, а я боялся прорываться наверх. Это значило забить снегом пещерку, вымокнуть и, может быть, очутиться снова в белой снежной мгле. Но каждый из нас понимал, какое беспокойство мы причинили всем. Нас, может быть, ищут, кличут в степи... И я представил свою маму, которая кричит сквозь ветер:
«Колюнька... Федюнька... Отзовитесь!..»
Подумав об этом, я стал прорываться наверх. Снежная крыша над нами оказалась не столь толста. Мы увидели бледнеющую луну и гаснущие звёзды. Занималась какая-то сонливая, словно невыспавшаяся, бледная заря.
— Утро! — крикнул я и стал проделывать ступени в снегу, чтобы выбраться остальным.
С неба сыпались запоздалые снежинки. Я сразу же увидел наш ветряк. Дым из труб поднимался тонкими, будто туго натянутыми, струнами. Люди проснулись. А может быть, они и не спали в эту ночь.
Вскоре мы увидели наших ребят, Они обрадованно бежали к нам и кричали:
— Живые! Все четверо! Живые!
Мы бросились к ним навстречу. Я не стал медлить и слушать, что рассказывали об этой ночи, обо мне Тоня и Лида. Я побежал к нашему домику.
Саней на дворе не было — значит, отец ещё не вернулся. Открыв дверь, далеко оставив за собой Федюньку, я бросился к маме. Бросился и... что было, то было... и заплакал.
— Да о чём ты? — спросила мать, утирая мне слёзы передником.
И я сказал:
— О тебе, мама... Ты, наверное, голову потеряла без нас.
Мать усмехнулась. Освободилась из моих объятий и подошла к кроватке Леночки. Это наша младшая сестра. Подошла и поправила одеяльце. И сказала ей: «Спи». Хотя та и без того спала и одеяльце незачем было поправлять. Потом она подошла к подоспевшему Федюньке и спросила:
— Валенки не промокли?
— Нет, — ответил он. — Под валенками атлас был. Полушубок вот подмок. Есть я хочу...
— Переобувайтесь да живо за стол, — сказала мать, ничего не спросив о минувшей ночи.
«Да любит ли она нас? — впервые подумал я. — Любит ли? Может, эта ревунья Леночка у неё один свет в глазу?»
Когда мы съели по две тарелки горячих щей, мать сказала:
— Я постлала, ложитесь. В школу не пойдёте. Нужно выспаться.
Я не мог уснуть, а спать хотелось. Я пролежал до полудня в тёмной горнице с закрытыми ставнями.
Нас позвали обедать. Приехал отец. Он уже знал всё от Лиды и Тони. Он хвалил меня. Обещал мне купить маленькое, но настоящее ружьё. Он удивлялся моей находчивости.
А мать?..
Мать сказала:
— Парню тринадцатый год. И смешно было бы, если бы он растерялся в метель да себя с товарищами не спас.
— Анюта!.. — укоризненно заметил отец матери.
А мама перебила отца и сказала:
— Ешь давай! Каша стынет. Хватит разговоры разговаривать! За уроки им браться надо. Ночь пробродяжничали, день потеряли...
После обеда Тоня принесла мне Топсика. Я не взял его.
Лидина мать, Марфа Егоровна, явилась с большим гусаком и, низко поклонившись матери, сказала:
— Спасибо тебе, Анна Сергеевна, что такого сына вырастила! Двух девок спас. У Тоньки-то сёстры есть, а Лидка-то ведь у меня одна...
Когда Марфа Егоровна кончила свои причитания, мама сказала:
— Как тебе не стыдно, Марфа, моего недотёпу Кольку героем выставлять! — и, повернувшись, наотрез отказалась взять гусака.
Вечером мы остались с бабушкой вдвоём. Мать ушла на станцию, к фельдшеру. Сказала, что угорела — болит голова.
С бабушкой мне всегда было легко и просто.
Я спросил её:
— Бабушка, хоть ты скажи мне правду: за что нас так не любит мать? Неужели мы в самом деле такие нестоящие?
— Дурень ты, больше никто! — ответила бабушка. — Мать всю ночь не спала. Ревела как умалишённая... С собакой по степи вас искала. Колени обморозила... Только ты ей, смотри, об этом ни гугу! Какова она есть, такую и любить надо. Я её люблю...
Вскоре вернулась мать. Она сказала бабушке:
— Фельдшер дал порошки от головы. Говорит, чепуха. Через месяц пройдёт.
Я бросился к матери и обнял её ноги. Сквозь толщу юбок я почувствовал, что её колени забинтованы. Но я даже не подал виду. Я никогда ещё не был так ласков с нею. Я никогда ещё так не любил свою мать. Обливаясь слезами, я целовал её обветренные руки.
А она всего лишь, как бы между прочим, будто телёнка, погладила меня по голове и ушла, чтобы лечь. Видимо, стоять ей было трудно.
В холодной холе растила и закаливала нас наша любящая и заботливая мать. Далеко смотрела она. И худого из этого не получилось. Федюнька теперь дважды Герой. И про себя я кое-что мог бы сказать, да матерью строго-настрого завещано как можно меньше говорить о себе.
Дедушкин характер
На берегу большого сибирского озера Чаны есть старинное село Юдино. Там я частенько живал в доме старика рыбака Андрея Петровича. Старик овдовел и в большой семье был одинок до тех пор, пока на свет не появился внук. Тоже Андрей и тоже Петрович.
Все стариковские чувства, вся его любовь стали принадлежать теперь мальчику, который как бы начинал вторую жизнь Андрея Петровича. Во внуке дед узнавал свои черты, свой характер. Он так и называл его — «дедушкин характер».
Воспитывал внука сам Андрей Петрович. Помню, он говорил ему:
«Не можешь — не берись. А если уж взялся — сделай. Умри, но сделай!»
Внуку тогда было шесть лет.
Стояла морозная зима. Как-то я с маленьким Андреем отправился на субботний базар. Народищу — черным-черно. Понавезли на базар и мяса, и пшеницы, и дров, и всего, чем богаты эти края.
Мальчику бросилась в глаза большущая замороженная щука. Она была воткнута хвостом в снег. Не знаю, сколько весила эта щука, только её длина была в добрых полтора роста Андрюши.
— Как только ловят таких щук? — осторожно спросил меня Андрей.
И я рассказал, что для ловли больших щук берут крепкий шнур, делают поводок из мягкой кручёной проволоки. Сказал также, что для насадки крупного живца и крючок должен быть побольше, покрепче, чтобы сильная рыба не сломала, не погнула его.
Об этом разговоре я забыл и вспомнил только после того, как произошло нечто удивившее меня.
Мы сидели и сумерничали с Андреем Петровичем в горнице. Старик то и дело поглядывал в окно. Поджидал внука.
Маленький Андрей, как и многие другие его одногодки, часто рыбачил на озере. Мальчики продалбливали во льду лунки и опускали в них свою нехитрую рыболовную снасть. Без удачи ребята домой не возвращались. Озеро Чаны очень богато рыбой. Для удильщиков здесь сущее раздолье.
— Не приключилось ли что с ним? — забеспокоился старик. — Не побежать ли мне на озеро?
Я вызвался пойти туда вместе с Андреем Петровичем. Оделись, вышли на лёд. Озеро в ста шагах. Мороз под двадцать — двадцать пять градусов. Тишина да снег. Никого.
Вдруг я заметил чёрную точку:
— Не он ли?
— Не иначе что он, — сказал старик, и мы направились к чёрной точке, которая вскоре оказалась внуком Андрея Петровича.
Мы увидели мальчика в обледеневших слезах. Руки его были до крови изрезаны рыболовным шнуром. Он явно поморозил нос и щёки. Старик подбежал к нему и начал оттирать снегом лицо мальчика. Я взял из его рук шнур. Для меня стало сразу всё понятно: мальчик поймал щуку, которую не мог вытащить.
— Побежим, внучонок, домой, — торопил его дед.
— А щука-то? Как же щука? — взмолился мальчик.
Тем временем я вытащил щуку. Утомлённая рыба не сопротивлялась. Это была одна из тех щук, которых привозят на базар не столько для барыша, сколько для погляда. Их мясо невкусно и жёстко. Щука не долго билась на морозе.
Дед с гордостью посмотрел на громадную рыбину, потом на внука и сказал:
— Не по плечу дерево... Ну, да ведь ты не знал, что разбойница тяжелее тебя попадёт... Давно ли попалась-то она?
И мальчик ответил:
— В обед.
Андрей Петрович улыбнулся в бороду:
— Значит, ты с ней часа четыре валандался.
— Долго! — ответил, повеселев, Андрюша. — А привязать было не к чему.
Старик, оттерев лицо и руки мальчика, повязал его, как платком, своим шарфом, и мы отправились к дому. Уснувшую щуку я тянул за собой по снегу на шнуре.
Дома Андрюшу раздели, разули, натёрли снадобьями, перебинтовали его изрезанные руки. Он вскоре уснул. Спал тревожно. У него был лёгкий жар. Он бредил во сне:
— Не уйдёшь, зубастая, не уйдёшь!.. У меня дедушкин характер.
Андрей Петрович, сидя на дальней лавке горницы, незаметно вытирал слёзы.
К полуночи мальчик успокоился. Жар спадал. Наступил ровный, спокойный детский сон.
Старик в эту ночь не сомкнул глаз. А утром, когда Андрюша проснулся, старик сказал ему:
— А всё-таки ты, Андрей Петрович, худо дедов наказ помнишь! Не по своей силе рыбину задумал поймать. Крюк-то гляди какой привязал — как якорь... Значит, именно ты метил срубить дерево не по плечу. Худо это, худо...
Мальчик, потупившись, молчал. А дед продолжал внушать:
— Ну, да первая оплошка в счёт не идёт. Она как бы за науку считается. Впредь только таких щук не лови, которых другим за тебя надо вытаскивать. Стыдно это. Народ просмеивает тех, что не по спине мешок на себя взваливает, что не по кулаку замахивается... А то, что ты не отступился от неё, — это правильно.
Тут два Андрея Петровича обменялись улыбками, потом обнялись.
Щука лежала в сугробе, припорошённая снегом. Когда же пришла суббота, Андрей Петрович вынес её на базар и воткнул хвостом в снег. Он просил за неё слишком дорого, потому что ему вовсе не хотелось продавать эту чудо-рыбину. Ему нужно было рассказать людям, каков характер у его внука, Андрея Петровича Шишкина, шести лет от роду, который знает уже одиннадцать букв и может считать до двадцати без осечки.
Пичугин мост
По пути в школу ребята любили разговаривать о подвигах.
— Хорошо бы, — говорит один, — на пожаре ребёнка спасти!
— Даже самую большую щуку поймать — и то хорошо, — мечтает второй. — Сразу про тебя узнают.
— Лучше всего на Луну полететь, — говорит третий мальчик. — Тогда уж во всех странах будут знать.
А Сёма Пичугин ни о чём таком не думал. Он рос мальчиком тихим и молчаливым.
Как и все ребята, Сёма любил ходить в школу короткой дорогой через речку Быстрянку. Эта маленькая речка текла в крутых бережках, и перескакивать через неё было очень трудно. В прошлом году один школьник не доскочил до того берега и сорвался. В больнице даже лежал. А этой зимой две девочки переходили речку по первому льду и оступились. Повымокли. И тоже крику всякого было много.
Ребятам запретили ходить короткой дорогой. А как длинной пойдёшь, когда короткая есть!
Вот и задумал Сёма Пичугин старую ветлу с этого берега на тот уронить. Топор у него был хороший. Дедушкой точенный. И стал он рубить им ветлу.
Нелёгким оказалось это дело. Уж очень была толста ветла. Вдвоём не обхватишь. Только на второй день рухнуло дерево. Рухнуло и легло через речку.
Теперь нужно было обрубить у ветлы ветви. Они путались под ногами и мешали ходить. Но когда обрубил их Сёма, ходить стало ещё труднее. Держаться не за что. Того гляди, упадёшь. Особенно если снег. Решил Сёма приладить перильца из жердей. Дед помог.
Хороший мостишко получился. Теперь не только ребята, но и все другие жители стали ходить из села в село короткой дорогой. Чуть кто в обход пойдёт, ему обязательно скажут:
— Да куда ты идёшь за семь вёрст киселя хлебать! Иди прямиком через Пичугин мост.
Так и стали его называть Сёминой фамилией — Пичугин мост. Когда же ветла прогнила и ходить по ней стало опасно, колхоз настоящий мостик перекинул. Из хороших брёвен. А название мосту осталось прежнее — Пичугин.
Вскоре и этот мост заменили. Стали спрямлять шоссейную дорогу. Прошла дорога через речку Быстрянку, по той самой короткой тропинке, по которой ребята бегали в школу. Большой мост возвели. С чугунными перилами. Такому можно было дать громкое название. Бетонный, скажем... Или какое-нибудь ещё. А его всё по-старому называют — Пичугин мост. И никому даже в голову не приходит, что этот мост можно назвать как-то по-другому.
Вот оно как в жизни случается.
Надёжный человек
На первой парте и в первом классе сидел сын отважного лётчика-испытателя Андрюша Рудаков. Андрюша был крепким и смелым мальчиком. Он всегда защищал тех, кто послабее, и за это все в классе любили его.
Рядом с Андрюшей сидела маленькая худенькая девочка Ася. То, что она была маленькая и слабенькая, ещё можно было простить, но то, что Ася была труслива, — с этим Андрюша никак не мог примириться. Асю можно было испугать, сделав ей страшные глаза. Она боялась каждой встречной собачонки, убегала от гусей. Даже муравьи и те её страшили.
Очень неприятно было Андрюше сидеть за одной партой с такой трусихой, и он всячески старался избавиться от Аси. А её не пересаживали.
Однажды Андрюша принёс в стеклянной банке большого паука. Увидев страшилище, Ася побледнела и тут же перебежала на другую парту.
С этого и началось... Два дня Ася сидела одна, и учительница Анна Сергеевна будто не замечала этого, а на третий день она попросила Андрюшу остаться после уроков.
Андрюша сразу догадался, в чём дело, и, когда все ушли из класса, он, чувствуя себя виноватым, смущённо сказал учительнице:
— Я ведь не зря принёс паука. Я хотел приучить Асю ничего не бояться. А она опять испугалась.
— Что ж, верю тебе, — сказала Анна Сергеевна. — Кто как умеет, тот так и помогает расти своим товарищам, а я тебя позвала, чтобы рассказать одну маленькую историю.
Она усадила Андрюшу на его место за партой, а сама села рядом — на Асино.
— Много лет назад в этом же классе сидели мальчик и девочка. Сидели так же, как сейчас сидим мы. Мальчика звали Вовой, а девочку — Аней. Аня росла болезненным ребёнком, а Вова рос сильным и здоровым мальчуганом. Аня часто хворала, и Вове приходилось помогать ей учить уроки. Однажды Аня поранила гвоздём ногу. Да так поранила, что не могла приходить в школу: ни башмак нельзя надеть, ни валенок. А шла уже вторая четверть. И как-то Вова пришёл к Ане и сказал: «Аня, я тебя буду возить в школу на саночках». Аня обрадовалась, но запротивилась: «Что ты, что ты, Вова! Это будет очень смешно! Над нами будет хохотать вся школа...» Но настойчивый Вова сказал: «Ну и пусть хохочут!» С этого дня Вова ежедневно привозил и отвозил на саночках Аню. Сначала ребята смеялись над ним, а потом сами стали помогать. К весне Аня поправилась и смогла вместе со всеми ребятами перейти в следующий класс. На этом я могу закончить рассказ, если тебе не захочется узнать, кем стали Вова и Аня.
— А кем? — нетерпеливо спросил Андрюша.
— Вова стал прекрасным лётчиком-испытателем. Это твой отец, Владимир Петрович Рудаков. А девочка Аня — теперь твоя учительница Анна Сергеевна.
Андрюша опустил глаза. Так просидел он за своей партой долго. Он живо представил саночки, девочку Аню, которая теперь стала учительницей, и мальчика Вову, своего отца, на которого ему так хотелось походить.
Наутро Андрюша стоял у крыльца дома, где жила Ася. Ася, как всегда, появилась со своей бабушкой. Она боялась ходить в школу одна.
— Доброе утро, — сказал Андрюша Асиной бабушке. Потом поздоровался с Асей. — Если хочешь, Ася, пойдём в школу вместе.
Девочка испуганно посмотрела на Андрюшу. Это он нарочно говорит так приветливо, от него можно ожидать всего. Но бабушка заглянула в глаза мальчику и сказала:
— С ним тебе, Асенька, будет сподручнее, чем со мной. Он и от собак отобьётся и мальчишкам в обиду не даст.
— Да, — тихо, но очень твёрдо сказал Андрюша.
И они пошли вместе. Они шли мимо незнакомых собак и шипящих гусей. Они не уступили дорогу бодливому козлу-задире. И Асе не было страшно.
Рядом с Андрюшей она вдруг почувствовала себя сильной и смелой.
Славка
У агронома в колхозе «Ленинские искры» подрастал сын Славик. Когда мальчику исполнилось шесть лет, он заявил отцу:
— Папа, я тоже хочу быть агрономом. Я тоже, как ты, хочу выращивать хорошую пшеницу.
— Это очень приятно, — согласился отец. — Давай я отведу тебе поле.
И агроном отвёл своему сыну поле в палисаднике перед окнами дома, где они жили. Поле мальчику показалось очень небольшим. Оно было в один метр длиной и в один метр шириной — квадратный метр.
— Это не беда, — сказал отец. — И на этом поле можно вырастить знаменитую пшеницу.
Вскоре мальчику было показано, как нужно рыхлить землю, на какую глубину засевать маленькую пашню пшеничным зерном и как нужно за ней ухаживать.
Когда появились всходы, Славик очень обрадовался. Он тщательно пропалывал их, а когда земля подсыхала, поливал своё крошечное поле из маленькой лейки.
Пришло время убирать урожай. Славик вместе с отцом срезал колосья, а затем занялся молотьбой. Молотили дома, на столе. Молотили карандашом, выбивая из каждого колоска зёрна.
Зёрен оказалось много. Ими можно было засеять всю землю палисадника. Но отец сказал:
— Давай посеем только лучшие зёрна.
И Славик стал отбирать лучшие зёрна пшеницы — самые большие, самые пузатенькие. Нелегко было перебрать весь урожай. Не один час потратил Славик в долгие зимние вечера на сортировку зерна. Лучшие взял для семян, а остальные скормил уткам.
Пришла весна. Весной Славик снова перебрал отобранные семена и снова вместе с отцом взрыхлил и удобрил своё маленькое поле. Теперь уже отец работал меньше и меньше указывал.
Весело зазеленели всходы. Выше поднялись стебли. И понятно почему: поле было засеяно лучшими из лучших семенами. А когда появились большие колосья и стали наливаться тяжёлым зерном, Славик часами просиживал у своего поля. Он не мог дождаться урожая. Очень хотелось узнать, каким будет на этот год зерно.
Но однажды пошёл дождь с крупным градом. И Славик заплакал. Он боялся, что град погубит урожай, а поле закрыть было нечем. Но бабушка бросила через окно большой отцовский зонт, и мальчик раскрыл его над полем. Град больно хлестал Славика, потому что сам-то он был не под зонтом. Он держал зонт на вытянутой руке над своим полем. Из глаз Славика катились слёзы. Но Славик не уступил граду, не ушёл с поля.
— Ты настоящий мужчина, — сказал ему отец. — Только так и можно было защитить дорогие семена.
Чудесный урожай собрал Славик на вторую осень.
Теперь он уже знал, как нужно подсушить колосья, как их обмолотить, легонечко постукивая по ним карандашиком. Не дожидаясь совета отца, Славик отобрал самые крупные зёрна. Их нельзя было сравнить с прошлогодними. Те были куда мельче и легче.
На третий год Славик засеял поле самостоятельно. Он хорошо удобрил землю. Хорошо взрыхлил и засеял два квадратных метра. Он переходил уже во второй класс, и ему было под силу справиться с таким опытным полем. И он справился. К тому же ему помогал школьный товарищ.
Намолотив осенью достаточно пшеницы, мальчик пригласил сортировать зёрна друзей из своего класса, и те предложили Славику засеять большое поле.
Сказано — сделано. Весной ребята огородили большое поле в школьном саду — поле в десять метров длиной и в два метра шириной.
Славика ребята избрали главным агрономом и слушались его во всём. Кропотливо рыхлили землю и пололи сорняки.
Летом пшеница заколосилась ещё лучше, чем в прошлые годы. Заколосилась так, что на неё обратили внимание старики колхозники. Какая это была радость!
Однажды председатель колхоза сказал шутливо Славику:
— Товарищ главный агроном, продай колхозу урожай на семена.
Славик покраснел. Ему показалось, что председатель смеётся над его полем. А председатель не смеялся. Осенью он пришёл на обмолот урожая. Урожай теперь молотили почти всем классом Славика. Молотили в тридцать два карандаша.
— Давайте, молодые семеноводы, засеем этим хорошим зерном большое поле. Вместе, — предложил председатель.
Ребята согласились. И вот наступил пятый год. Ребята вышли на сев вместе с колхозниками. И вскоре был снят пятый урожай. Теперь его уже нельзя было обмолотить даже тысячей карандашей. Молотили на току, по старинке, ударяя колосьями по плетёному коробу. Боялись повредить зёрна.
На шестой год было засеяно огромное поле. А на седьмой и на восьмой новым, чистосортным пшеничным зерном засевались поля соседних колхозов. За ним приезжали издалека. Но всех немыслимо было оделить семенами этого нового, урожайного сорта пшеницы. Давали семян по горсти, по две. Приезжие благодарили и за это.
...Когда я приехал в колхоз «Ленинские искры», мне показали эту отличную пшеницу и сказали:
— Это новый сорт пшеницы. Называется этот сорт «славка».
Тогда я спросил, почему так называется эта пшеница и откуда взялось это название. Может быть, от слова «слава» или «славная»?
— Да нет, нет, — ответил председатель. — Она так называется от имени Вячеслав, которого в детстве звали Славиком, а попросту — Славкой. Я познакомлю вас.
И меня познакомили с высоким голубоглазым застенчивым юношей. Он был очень смущён, когда я его стал расспрашивать о пшенице, а потом рассказал историю этой пшеницы, начиная с первого урожая в палисаднике.
Разные цветы
Ромаше Ваганову до всего было дело. Он всё принимал близко к сердцу. Всюду старался приложить свои руки.
На его глазах вырос посёлок Никитово. Он помнит, как в ковыльной степи закладывали первый дом. А теперь красуются три улицы да ещё намечаются две. Никитово будет маленьким совхозным городком. Так его можно назвать и теперь. В посёлке есть и школа, и почта, два магазина, детский сад, но нет цветов. Почти нет. Нельзя же считать цветами долговязые мальвы да крошечные маргаритки, которые растут в двух-трёх палисадниках. Цветы — это розы, пионы, тюльпаны, георгины, нарциссы, флоксы и другие, которые так нарядно «цветут» на страницах книг о цветах и цветоводстве. Таких книг, надо сказать, в магазине посёлка было достаточно, а цветочных семян — ни пакетика. Наверно, магазину не до семян, потому что самые главные товары едва успевают завозить. Заведующий магазином прямо сказал:
— Не разорваться же мне...
Прав он, конечно. У него забот без цветочных семян достаточно, а всё-таки он своего милого племянника Стасика не забыл. Подарил ему семена. Разные. Стасик сам говорил об этом в школе. Стасик хоть и не плохой мальчишка, а любит похвастаться.
Конечно, Ромаша мог бы у Стасика Поливанова попросить семян, да как-то язык не повернулся. Не любит Стасик с другими делиться. Он не то чтобы жадненький, а какой-то чересчур бережливый. Мяч футбольный и тот жалеет, хотя одному никак нельзя даже в самый простой футбол играть. Хоть двоих, да надо: один мяч в ворота загоняет, а другой ворота защищает. Поэтому ребята в классе старались у Стасика ничего не просить. Махнул Ромаша рукой на Стасика и пошёл к дедушке. Дедушку тоже Романом звали. Сидят два Романа в натопленной кухне и совещаются о цветах. Совещались они, совещались, придумывали разные ходы-выходы, а потом дед и говорит:
— Ромка, свет-то ведь не клином сошёлся. И неужели всё дело в Стаськины семена упёрлось? Мир-то ведь велик. Разве мало у нас народа живёт, которым некуда деть цветочные семена!
— Это верно, дедушка, — сказал Ромаша, — но ведь как узнаешь, у кого лишние семена есть.
— Да ведь ты грамотный человек, — говорит дед, — кликни клич, что, мол, так и так, в хорошем посёлке Никитово всё есть, а с цветами конфуз получается.
— А как я клич кликну, — спрашивает внук, — по радио?
— Можно и по радио, но через газету вернее. Все прочитают. И хоть один человек, да откликнется.
Долго сочинял Ромаша письмо. Дед в двое очков читал написанное. Исправлял. Советовал. Подсказывал. И наконец получилась короткая и хорошая заметка. Ничего в ней ни у кого не просил Ромаша, а рассказывал то, что есть. Про новую школу, про электрическое освещение, про широкие улицы, про хорошие дома... Ничего не выдумал. Всему точное слово вместе с дедом нашёл, а потом перешёл на цветы. Не жаловался, а просто сказал: «Так уж случилось, что не до цветов пока было нам в молодом целинном посёлке Никитове. С другими делами еле справлялись». А потом в самом конце приписал:
«Хорошо бы, если бы кто-нибудь прислал нам хоть немного цветочных семян. Ни одному бы семечку пропасть не дали».
Подписал своё имя и фамилию Ромаша, указал адрес посёлка, перечитал написанное, проверил до запятой и послал заказным письмом в «Пионерскую правду».
А вдруг да в самом деле напечатают! А если не напечатают, то всё равно напишут ответ и скажут, куда ему лучше всего обратиться. Время ещё терпит. За окном ещё метелицы метут, а снег и не думает таять.
Почти каждый день дед с внуком о письме вспоминают, дни считают, ответа ждут.
А потом, как это и бывает, забыли о письме. У Ромаши школьные дела. А у Романа Васильевича тем более прибавилось работы с приближением весны. Проверка ремонта тракторов и подготовки к посеву. Проба семян на всхожесть. Беседы с молодыми механизаторами. А депутатские дела — само собой. Они круглый год не останавливаются. Беспокойная старость у старика, зато весёлая, — на людях с утра до вечера.
А письмо Ромаши между тем было прочитано в редакции, похвалено и напечатано. Ромаша и не знал, получив номер «Пионерской правды», что в нём красуется в рамочке с цветочками его заметка. Он, как всегда, пришёл в школу, сунул в парту свою сумку и решил сбегать в уголок живой природы, проверить, как себя чувствуют ежи. В коридоре его остановил Стасик.
— Пришлют, думаешь? — спросил он.
— Ты о чём?
— О газете.
В руках Стасика была газета «Пионерская правда» с заметкой. Ромаша хотел взять газету, но верный себе Стасик сказал:
— Я сам ещё не всю прочитал...
Ромаша не успел сказать Стасику то, что нужно было сказать, как в его руках оказались сразу три газеты.
Какое счастье читать в газете написанные тобою слова! Не беда, что заметку немножечко сократили. Зато жирными буквами приписали от редакции очень хорошее обращение. Редакция надеялась, что школьники посёлка Никитово не останутся в этом году без цветочных семян. И надежды редакции оправдались.
Не прошло и дня, как пришли сразу три телеграммы о присылке семян. Затем пошли письма. Никогда ещё в Никитовское почтовое отделение не приходило столько писем, бандеролей и посылок. Ромаша и не предполагал, что «Пионерскую правду» читают миллионы ребят. Не ожидал этого и его дед. Стали приходить ящики с луковицами, корневищами, черенками, отводками. Всё это нужно было где-то хранить. Радость перешла в испуг. Часть присланного стали складывать в школе, а потом ребята были вынуждены обратиться в дирекцию совхоза.
— Мы же не знали, что так будет, — жаловался директору совхоза Ромаша. — А дедушка говорит, что это ещё только начало, что потом ещё больше будет. Что делать, Николай Петрович?
Николай Петрович был из тех директоров, у которых на всё хватит времени и внимания, для которых должен быть решён каждый вопрос, каким бы он ни был. И он сказал Ромаше:
— Что же ты наделал, товарищ Ваганов? Ударил в колокол, а о последствиях своего звона и не подумал. И деда вовлёк, и почте работы задал... Не планово, братец, это, не планово.
Ромаша не оправдывался.
Николай Петрович, во-первых, предложил создать комиссию по распределению семян и предложил председателем комиссии Ромашу.
И вот началось распределение. Жители Никитова получили первыми цветочные дары. По всему было видно, что розданные семена попадают в хорошие руки.
И у каждого, и у всех появились цветы. Они запестрели в палисадниках перед окнами, в школьном саду и на площади посёлка. Они зацвели возле почты и у магазина. Они появились и в глиняных горшках на подоконниках домов. И все говорили о цветах.
Молчал только Стасик. Цветы не радовали его. Они не то посмеивались над ним, не то упрекали его, и Стасик старался обходить их. Но этого сделать было нельзя. Этого сделать было нельзя вовсе не потому, что Стасик всюду встречался с цветами, а потому, что никому не удавалось уйти от своей памяти, от своей совести. Не ушёл от них и Стасик.
Ребята уже забыли, что Стасик пожалел для них цветочные семена, а он помнит и никогда не забудет этого.
Тухлявое болотце
Старик из уральских старателей-золотоискателей минувших и давних лет рассказал эту историю про Тухлявое болотце так.
* * *Не родился ещё такой краснобай, который про наш Урал мог бы все были-небыли пересказать. Потому что чуть не каждый день новые чудеса. Край такой. Пойдёшь по грибы — найдёшь золото. И следопытство у нас не просто так, а в крови. Наследственно. С малых лет. Другой пока ещё ни «а», ни «бэ», ни «кукареку», а уж присматривается. Ищет. Тетеревиное перо найдёт — и то без внимания не оставляет. А уж про всякие другие находки и говорить нечего. Если разобраться, так и самый захудалый цветок зря не цветёт, и сорока попусту не прострекочет. И настоящие искатели во всё это вникают.
Таким вот и рос Васятка Копейкин. При бабушке Авдотье жил, в старом доме, что возле Тухлявого болотца. Бабка у Васятки была сильно ногами слаба, а умом до того светла, что половина округи к ней за советами ходила. И лечила она к тому же. По старым распорядкам такую бы к ведьмам надо было приписать или, уж самое малое, в знахарках числить. А её в народной медицине прославляют. И от кашля у неё верная трава, и от головокружения грибной настой... И всякая разная всячина, вплоть до змеиного яда, до пчелиного укуса.
Лечила добрых людей бабушка Авдотья. Себя только вылечить не могла. Круглый год сиднем сидела. В огород на коляске ездила. Коляской её Москва наградила. За травы. За корни. А травы-корни ей внук искал. Она рассказывала — что, как и где, а он собирал целебные богатства да ещё новые открывал. Не нарадуется на него бабушка, да и соседи хвалили парня. Не все, конечно.
В посёлке жил другой искатель-открыватель. Гаврик Козырев. Большого замаха парняга. Во сне знатные клады земли видел. Не жалел ног на розыски. Собачонка его, бывало, язык высунет от усталости, а он её дальше тянет. И где только не побывал Гаврик Козырев, а ничего такого не открыл, не нашёл. А хотелось. И так-то хотелось, что сам себя готов наизнанку вывернуть, лишь бы клад. И не просто там известняк, скажем, или краситель какой, а — нефть, изумрудные россыпи и, на худой конец, каменный уголь...
Зачем на мелочь себя разменивать — медвежью берлогу находить или, того смешнее, лечебные корни выкапывать, как Васятка Копейкин. Одна фамилия чего стоит. Живая метка. Копейкин он и есть Копейкин, а не Пятаков. Не Гривенников. То ли дело Гаврила Козырев!
Ходит козырем Гаврик Козырев, отцу-матери золотые горы сулит. А Васятка Копейкин своим грошовым делом занят. Во всё вникает, всё узнаёт, на ус мотает, с уса на ум-разум перематывает. Раздумывает. Прикидывает. Соображает.
Как-то старик лесник совсем неподходящую побывальщину про Тухлявое болотце Васятке рассказал. Рассказал, будто в древней-предревней давности сюда золоторогий хромой олень бегал. Ногу лечил. Волшебно рассказывал лесник. Нараспев.
А потом как-то старушонка одна тоже небыль прошамкала. Опять про то же болотце. Будто не один олень, а и прочая недужная лесная живность исцелялась.
Смешно. И верить не верится. И выбросить из головы жалко. А тут ещё пастух подвернулся. Одно за одно. Рассказал он, как у него в стаде корова обезножела и как она в Тухлявое болотце рывом рвалась, от стада убегала и, вроде того хромого оленя, в его тухлявой жиже-грязи нежилась.
— Неужели правда? — удивляется Васятка.
А пастух ему:
— Да вон же она, комолая. Раньше еле ноги таскала, а теперь хоть паши на ней.
Услышал такое Васятка и к Гаврику Козыреву побежал. Рассказал ему про чудеса на болотце и спросил:
— А вдруг это сущая правда?
Громко расхохотался Гаврюшка Козырев, сказал:
— Эх вы, Копейкины-Полушкины... Грошевики. Из своей болотной грязи вылезти не можете, пустобрёхам разным верите... — и пошёл-пошёл всякие обидные слова говорить.
А Васятка не слушает, о своём думает.
Думал он, думал и придумал так, что чуть не задохнулся от радости. К бабушке побежал и рассказал ей всё, начиная с золоторогого оленя, и стал её упрашивать:
— Давай, бабонька, я болотной жижи-грязи в большую кадушку натаскаю, а ты ноги свои в неё ставь. И вдруг да...
— Попытка — не пытка, — говорит бабушка. — Давай...
День лечит в болотной грязи свои ноги бабушка Авдотья. Другой лечит. Ничем-ничего. Но про себя думает, что грязь — не мазь. Терпеть надо. Олень не один день на болото ходил. И комолая корова тоже не одну неделю туда бегала.
Прошло сколько-то не так уж мало дней, тепло бабушка почуяла в своих ногах, а через месяц — силу. Сама из кадушки ноги выпростала и по горнице пошла.
Вскрикнул Васятка. На колени пал перед бабушкой. Обнял её. Болотную жижу слезами омывает. И бабушка тоже сквозь своё счастье ревмя ревёт. Не только ходячим ногам радуется — зрячим умом своего внука любуется. Себя в нём видит. А потом...
А потом всё как по писаному пошло. Учёные на Тухлявое болотце понаехали. Не сказку о златорогом олене проверять, не на комолую корову дивиться, когда на глазах у всех сидячая Васяткина бабушка на своих ногах за грибами пошла.
Расчистили болотце, застолбили, оградой обнесли. Дома стали подыматься. И выросла богатая народная здравница. Славное название ей дали, а в народе её по-старому зовут — Тухлявое болотце. И кто ни приезжает сюда, чтобы свои недуги в болотце оставить, хорошую молву о Васятке Копейкине увозит.
А недавно один хороший мастер, что здесь ноги себе вернул, порешил эту быль-небыль красками пересказать. Редкой сказочной росписью стены народной здравницы надумал разукрасить. Никого его даровитая кисть не обошла. Всем место нашлось. И золоторогому оленю на болотце. И комолой корове. И доброй бабушке Авдотье. И, само собой, старательному следопыту Васе Копейкину... Теперь-то он уж Василий Кузьмич. В большие люди вышел, а норов тот же. Никакой пустяк не пропускает. Во всякую мелочь вникает. За это и любят его. И в молве чтят, и в сказках славят...
Чужая калитка
Алёша Хомутов рос мальчиком старательным, заботливым и работящим. Его очень любили в семье, но больше всех Алёшу любил дедушка, любил и, как мог, помогал ему расти хорошим человеком. Не баловал дед внука, но и не отказывал в том, в чём можно не отказать.
Попросит Алёша научить его ловушки на хорьков ставить — пожалуйста. Трудно ли деду показать, как эти ловушки ставятся! Дрова пилить вздумает Алёша — милости просим! Дед за одну ручку пилы держится, внук — за другую. Помучится парень, да научится.
Так и во всём... Красить ли крылечко задумает малец, огурцы ли на окошке в ящике выращивать — дедушка ни в чём не отказывал. Одного только от внука требовал:
— Если берёшься за дело, доведи его до конца. А если видишь, что дело тебе не по рукам, подожди, когда вырастешь.
Вот так и жил Алёша. Всех в своей большой семье радовал и сам радовался, настоящим человеком себя чувствовал, и другие его таким же называли.
Хорошо на свете жить, когда тебя люди хвалят, когда всё тебе удаётся. Даже в пасмурный день на душе светло и весело. Но как-то и с удачливым Алёшей случилось такое, что пришлось призадуматься...
А всё началось с того, что пошёл он с дедом в лес тетеревов добывать. А дорога шла через садовый питомник, где выращивали молодые деревца. Питомник был хорошо огорожен. Потому что и стадо может забрести да повытоптать саженцы. И лосей теперь столько развелось, что они даже в село как домой приходят. А уж про зайцев и говорить нечего — обгложут кору молодых яблонек или груш — и конец.
Пришёл Алёша с дедом к питомнику и видит, что калитка открыта. Хлопает калитка на ветру. Щеколда у калитки оторвалась. Заметил это Алёша и говорит дедушке, как взрослый:
— Хозяева, тоже мне... Пустое дело — на три шурупа щеколду привернуть, а не хотят... Потому что чужая щеколда и ничья эта калитка.
— Что там говорить, Алёшенька, — поддержал дедушка разговор, — и петли бы у калитки не худо сальцем смазать, а то, того и гляди, переест их ржа и калитка на землю свалится...
— И свалится, — подтвердил Алёша, — она и так еле держится. Плохо, дедушка, быть чужой калиткой...
— Да уж куда хуже быть чужой калиткой, — опять согласился с внуком дед, — то ли дело наша калиточка. И синей красочкой она тобой покрашена, и петельки чистым нутряным сальцем смазаны, и щеколда у неё «трень-брень», как музыка... Своё, оно и есть своё.
Тут дед посмотрел на внука, улыбнулся чему-то и дальше зашагал. Прошли они сколько-то — может, километр, может, два — и решили на скамейке посидеть на лесной просеке.
— А чья, дедушка, эта скамейка? — вдруг спросил Алёша.
— Ничья, — ответил дед, — чужая. Какой-то человек взял да вкопал два столбика да прибил к ним доску. Вот и получилась скамья. Кому надо — отдыхай. Никто этого человека не знает, а все спасибо ему говорят... Только скоро эта скамейка тоже, никак, кончится. Столбики у неё подопрели. Да и доска черным-черна. Ну так ведь чужая скамья, и никому до неё нет дела. Не то что наша у ворот, ухоженная да покрашенная...
Тут дед снова посмотрел на Алёшу, потрепал его за розовую щёчку и опять улыбнулся чему-то.
В этот день они добыли трёх тетеревов. Из них двух Алёша выследил. Дома шуму-гаму было выше потолка.
— Вот так охотник растёт у нас! — нахваливает Алёшу мать. — Подстрелить тетерева всякий может, а выследить его редкий умеет.
Весёлый был ужин в этот воскресный вечер, но Алёша почему-то молчал и о чём-то думал.
— Устал, наверно, милый сын? — спросил Алёшу отец.
— А может, с дедом не поладил? — спросила бабушка.
— Да нет, нет, — отмахнулся Алёша, — не устал я и с дедушкой поладил. Очень даже поладил.
Прошла неделя, а может быть, и две. Опять старого да малого послали в лес. Зайца нашпиговать решили.
Отправились дед с внуком по первому снегу на охоту. Опять пошли через садовый питомник. Глядит дед — и глазам не верит. У чужой калитки не только щеколда на хорошие шурупы привёрнута, не только петли белым салом смазаны, но и краска на калитке — как небо в мае месяце.
— Алёша, ты погляди, — указывает дед, — никак, у чужой калитки родня нашлась.
— Наверно, — отвечает Алёша и дальше идёт.
Шли они опять по старой дороге и на просеку вышли. Добрались до скамейки, где в прошлый раз отдыхали, а скамейки не узнать. Столбики новые вкопаны, доска той же синей краской покрашена, что и калитка, да ещё спинка у скамьи появилась.
— Вот тебе и на, — удивился дед, — у ничьей скамейки хозяин нашёлся. Знал бы я этого мастера, в пояс бы ему поклонился и руку пожал.
Тут дед снова заглянул в Алёшины глаза и спросил:
— А ты не знаешь этого мастера, внучек?
— Нет, — ответил Алёша, — я не знаю его, дедушка. Знаю только, что весной наши ребята хотят школьную изгородь подновлять. Совсем покосилась. Она тоже чужая, а — наша.
— Это хорошо, — сказал дед.
— А что хорошо? — спросил Алёша.
— Хорошо, что ты мастера не знаешь, который скамью починил и чужую калитку за свою посчитал... А что касаемо школьной изгороди, — сказал дед, разводя руками, — я даже слов подобрать не могу... Видно, приходит, Алёша, такое время, когда всё оказывается своё и наше...
Дед опять заглянул внуку в глаза.
За лесом в это время поднялось позднее зимнее солнце. Оно осветило дым далёкого завода. Алёша залюбовался золотистым, окрашенным солнцем дымом. Дед заметил это и снова заговорил:
— А завод-то, Алёша, который дымит, тоже чужим кажется, если глядеть на него не подумавши... А он ведь наш, как и вся наша земля и всё, что на ней есть.
Сёма и Сеня
Сёма и Сеня — товарищи. Они ещё до школы дружили. И теперь всегда вместе. Надёжные октябрята. Им даже телят доверяли. Вообще они в Ново-Целинном совхозе были на хорошем счету.
Вот и на этот раз им сторожить поручили почти тысячу кур, потому что время было страдное, уборочное. Жара в степи. Сушь кругом. Зерно, того и гляди, осыпаться начнёт. Все взрослые работали день и ночь, чтобы скорее убрать хлеб. Даже птичницы вышли в поле. Вот и пришлось Сёму с Сеней добровольцами взять.
Как ни убирай аккуратно урожай, а всё равно кое-какие зёрна из колосьев осыпаются. Не пропадать же им. Вот и выгоняют кур на сжатое поле кормиться — зерно подбирать.
Старшим над октябрятами поставили пионера Гаврюшу Полозова. Хороший был мальчик. В совет отряда его уже три раза выбирали. И младших он любил. Не задирался. Не хвалился, что он пионер.
Сёма и Сеня тоже любили своего старшего товарища. Слушались его как главного начальника над ними и над курами. Разговаривали с ним о своих делах и, конечно, о том, как бы поскорее им стать пионерами.
Гаврюша рассуждал так:
— Придёт время — и примут вас. И станете такими же хорошими пионерами, какими хорошими вы были октябрятами.
А Сёма с Сеней торопятся. Хочется, чтоб их в пионерский отряд осенью приняли, в начале учебного года. Сёма даже сказал Гаврюше:
— Может быть, ты рекомендации нам дашь? Ведь ты же знаешь нас и можешь за нас поручиться.
Гаврюша на это ответил:
— Никаких рекомендаций вам не нужно. И откуда вы взяли, что в пионерский отряд нужны поручительства?
Тут хитрый Сеня прищурился и сказал:
— Что ты нам рассказываешь, Гаврюша! Тётя Зина весной в партию вступила, так ей давали рекомендации и поручительства. Уж мы-то знаем...
Гаврюша захохотал и сказал:
— Ишь куда вы хватили!.. Пионерский отряд — это совсем другое дело.
— Конечно, другое, — согласился Серёжа. — А если разобраться, так то же самое, только меньше... Дай нам рекомендации! Мы не подведём.
Только он сказал это, как забеспокоился старый рыжий петух: «Что-то та-к-кое? Что-то эт-то значит? Ку-дах-дах!.. Что-то не так... Ку-дах!.. Кудах!..»
Гаврюша насторожился. Старый петух никогда не суетился напрасно. Поэтому его и держали, чтобы опасность предупреждать. Мало ли в степи всяких куриных врагов?.. Хоть лису ту же взять — подкрадётся, и не услышишь...
«Чт-то т-та-к-кое?» — не унимался петух.
— Ребята, откуда-то дымом пахнет! — сказал Гаврюша.
Сёма и Сеня тоже вскочили вслед за Гаврюшей. Сначала принюхались, потом огляделись.
— Степь горит! — закричал Сеня. — Вон! Смотрите.
Тут все увидели дым и огонь. Горело жнивьё. Огонь и дым продвигались к ребятам. Сёма и Сеня бросились к курам. Гаврюша хотел было побежать за взрослыми на дальний участок. Да куда там!.. Полоса огня, подгоняемого ветром, двигалась на ребят, на куриное стадо очень быстро. Гаврюша не успел бы пробежать и полпути до дальнего участка, даже если бы он помчался туда стрелой.
— Нужно сгонять кур! — крикнул он Сёме и Сене. И, увидев, что ребята носятся по степи, сгоняя разбредшихся кур, кинулся к ним на помощь.
Куры, увлечённые поисками зерна, не чуя беды, не слушались ребят. Тогда Сеня снял свою рубашку и стал махать ею. Остальные сделали то же самое. Гаврюша засвистел. Сёма стал бросать в кур комья земли. Начался куриный переполох. Куры стали разбегаться в разные стороны. Некоторые побежали навстречу огню.
Пришлось снова сделать забег и повернуть молодых кур в сторону речки, куда, голося, будто сзывая остальных, бежал старый рыжий петух, уводя за собой добрую сотню кур.
Побежавшие навстречу огню куры остановились. Пахнуло дымом.
— Гони их к речке! К речке!.. — истошно кричал Гаврюша.
И ребята, не помня себя, гнали к реке куриное стадо. Они понимали, что река преградит путь степному пожару. За рекой куры будут в безопасности. Но как их переправить за реку?.. Двух, трёх, даже десяток кур можно переловить и перенести или даже перебросить, а ведь их тысяча!
Берег ближе и ближе. Но ближе и ближе огонь. Пусть он не страшен быстроногим ребятам, но для ошалевших кур это верная гибель.
Огонь совсем близко, но река ещё ближе. Гаврюша оглушительно свистнул. Петух, вдвойне напуганный огнём и свистом, взвился вертолётом и благополучно перелетел речку. За ним последовало два-три десятка кур. Испуг вернул им давно забытую способность летать. Взлетело ещё два-три десятка кур. Некоторые, не долетев до противоположного берега, оказались в реке. Одни в испуге поплыли, другие, коснувшись дна, побежали как очумелые бродом.
Уже добрая сотня кур была спасена. Очутившись в безопасности на том берегу, они, не останавливаясь, удирали дальше. Это были старые, двух-трёхлетние куры. Молодые же никак не хотели взлетать. Вода страшила их не менее огня. Один молодой петушок, ополоумев, предпочёл кинуться в огонь.
Гаврюша оглянулся. Огонь наступал неровной, ломаной линией. Мальчик решил гнать кур берегом к пешеходному мостику. Он надеялся, что они успеют проскочить там, где огонь отставал, где река делала излучину. И ребята, замахав в три рубахи, погнали кур берегом к мостику.
Слева — огонь, справа — вода. Между ними стремительно мчащаяся белая туча кур. Они бежали раскрыв рты, подгоняемые свистом, перескакивали друг через дружку. Некоторые, не выдерживая бега, перелетали через реку, где уже пришедший в себя старый петух истошно кричал: «Куда вы, куда? Сю-да, сю-да!» — будто в самом деле выговаривая эти слова. И молодь верит ему. Перелёты стали чаще. Не беда, что много кур уже на плаву.
«Не утонут, — думает Сёма, — доплывут до первой мели или до коряги и выйдут на берег».
Вот огонь уже совсем близко, но самые быстрые куры первыми бегут по мостику.
От огня и ребятам жарко. Пахнуло палёной шерстью.
— Сёмка, прыгай в воду! — кричит Сеня. — Волосы опалил.
— Сам прыгай, — отвечает тот, прикрывая голову рубашкой.
Огонь пожрал только трёх молодок. Он преградил им дорогу перед самым мостиком. Ребята видели их из речки. Перед тем как сгореть, куры взлетели так высоко, что могли бы перелететь не одну такую речонку.
— Вот до чего доводит трусость! — сказал Сёма, охлаждая водой ожоги.
* * *Первого сентября Сёма и Сеня пошли в школу. А на другой день их принимали в пионерский отряд. Торжественно. При всей дружине школы.
Они стали первыми пионерами в своём классе.
После сбора домой их провожал вожатый Гаврюша Полозов. Обняв того и другого, он сказал:
— Оказывается, ребята, и в пионерские отряды бывают рекомендации... И поручительства, оказывается, есть...
Сказав так, Гаврюша указал на опалённые брови Сёмы и на красное пятно подживающего ожога на руке Сени.
Пальма
На берегу Чёрного моря, неподалёку от Ялты, стоит весёлое здание столовой пионерского лагеря.
Когда наступает время завтрака, обеда или ужина и горн приглашает к столу шумное население, появляется Пальма. Это очень привлекательная крупная собака. Статная, чёрная, с рыжими подпалинами, она обращает внимание всякого. Пальма — общая любимица ребят. Её взгляд умилен и ласков. Она приветливо помахивает хвостом и с охотой разрешает гладить себя детворе.
Как такой милой собаке не сохранишь косточку, хрящик или недоеденную котлету!
Пальма, неторопливо и благодарно облизываясь, съедает всё лучшее из брошенного ей, а затем отправляется дремать в прибрежные кусты дикой маслины. Иногда Пальма купается в море, а потом сушится, растянувшись на золотистом песке, как настоящая курортница.
Собака очень свободно чувствовала себя среди привечавших её детей и всегда, опустив хвост, уходила прочь, как только на берегу появлялся старик рыбак. Старик жил поблизости от лагеря, и за ним всегда приходил баркас.
Как-то в час купания, когда Пальма грелась на солнце, появился рыбак. Почуяв его приближение, собака открыла глаза и, поднявшись, покинула берег. Пионеры решили узнать, в чём дело, почему Пальма так не любит или боится доброго старика, и спросили его об этом.
— Стыдится она меня, — ответил рыбак. — Видно, в ней ещё осталась совесть. Хоть и собачья, но всё-таки совесть.
Ребята обступили старика и спросили, почему Пальме должно быть стыдно.
Старик посмотрел из-под руки в море и, увидев, что баркас ещё далеко, принялся рассказывать.
— В нашем посёлке, вон за той горой, жил-был, да и сейчас живёт, уважаемый рыбак и хороший охотник Пётр Тихонович Лазарев. Как-то осенью, в ветер и дождь, шёл Лазарев берегом моря. Слышит — кто-то подскуливает. Остановился. Огляделся. Видит, в траве под пальмой щенок. Нагнулся, разглядел щенка. Понравился. Сунул его за пазуху, принёс домой и назвал Пальмой...
Ребята, окружившие старика, притихли. Всем хотелось знать, что будет дальше. И старик, раскурив потухшую трубочку, не заставил себя ждать.
— Выкормил Лазарев Пальму, выучил сторожевому делу и к охоте приставил. Понятливая собака оказалась. Даже записки рыбакам относила. Мало ли... И в этом бывает надобность. Всему посёлку полюбилась собака. И всякий рыбак знал её по имени. А потом... потом что-то случилось с собакой. День дома — два дня где-то бегает. Что такое? Решил Лазарев проследить собаку. И проследил. Сидит она подле вашей столовой, облизывается, косточки ласковым взглядом выпрашивает, сладенькие объедки хвостом вымахивает.
«Ты что это, Пальма? — спрашивает её Пётр Тихонович. — Аль дома впроголодь живёшь? Как тебе не стыдно!»
Собака туда, сюда. Заскулила виновато. К хозяину приползла — дескать, прости. И за ним домой.
День, два, три пожила дома, а потом нет и нет её.
Лазарев снова к столовой. Пальма хотела улизнуть, да не тут-то было. Лазарев её за ошейник да на верёвочку. А как же иначе? Коли добрых слов не понимаешь — значит, получай взыскание. Привязал её и говорит: «Смотри, гулёна! Одумайся!» А она эти слова мимо ушей. Мало того, привязь перегрызла — и ходу на даровые хлеба, к лёгкой жизни.
Наутро Лазарев пришёл в лагерь, увидел неблагодарную изменницу — и к ней. А она зубы скалит, рычит. А на кого, спрашивается, рычит? На того, кто сдохнуть ей в ветровую осеннюю погоду не дал, кто соской её выкормил, к охотничьему ремеслу приучил, к сторожевому делу приставил! Он её за ошейник, а она его за руку — хвать! И до кости.
Опешил Лазарев. И не столько от боли, сколько от удивления и обиды. Промыл морской водой рану и сказал:
«Живи, Пальма, как знаешь. Не будет тебе счастья, бездомная гуляка!»
Трубка снова потухла. Старик снова разжёг её. Потом посмотрел в сторону подходившего баркаса и сказал:
— Вот и весь сказ... А дальше видно будет, как это кончится.
На другой день рассказ старика о Пальме стал известен во всех палатках лагеря.
Пришло время завтрака. Горн пригласил к столу, и, как всегда, появилась раздобревшая попрошайка. Она привычно уселась подле входа в столовую, ожидая даровых лакомств. Заранее облизываясь, Пальма по запаху знала, что сегодня ей перепадёт достаточно бараньих косточек.
И вот завтрак кончился. В дверях появились её знакомцы, но их руки были пусты. Ни один из них не вынес ей ни косточки, ни хряща. Ничего. Ребята, проходя мимо, даже не взглянули на неё. Они, не сговариваясь, но будто сговорившись, платили собаке-бездельнице презрением. И только одна девочка хотела было бросить Пальме косточку, но ей сказали:
— Настя, зачем ты идёшь против всех?
И Настя, зажав косточку в кулаке, прошла к морю, а затем бросила её рыбам, крабам, морским ежам — кому угодно, лишь бы она не досталась собаке, изменившей своим обязанностям.
Балкунчик
В Крыму, между посёлками Планерское и Щебетовка, перегородили плотиной сырую балку, и получился отличный ставок. Прослышав, что в этом водоёме водится рыбёшка, мы отправились попытать счастья. Беседуя о том о сём и, конечно, о крупной рыбе, мы дошли до ставка.
Тишина. Ни души.
Вдруг в кустах мелькнула чья-то полосатая тельняшка.
— Здравствуйте, товарищ капитан! — окликнул мой спутник паренька лет двенадцати.
— Здравствуйте, — ответил тот.
Познакомились. Отрекомендовались друг другу. Он назвался временным помощником пастуха.
— В каникулы дяде помогаю скот пасти да вот рыбачу.
— И удачно? — спросил мой товарищ.
— Ещё бы! Тут рыбу не переловишь.
— А какая здесь рыба? — спросил я.
— Балкунчики, — ответил он.
— Балкунчики? — переспросил я.
— Да. Жирные-прежирные балкуны. Даже на чистой воде жарить можно.
Мы переглянулись. Ни один из нас не только не видел рыбы с таким названием, но и не слыхал о ней. А сознаваться не хотелось — рыбачья гордость не позволяла. Тогда мы пошли в обход.
Мой товарищ спросил:
— Крупные балкуны попадаются?
— Не очень. Зато помногу. Сейчас увидите. Я вершу вытаскивать буду.
Тут наш новый знакомый запустил руку по самую шею в воду и добыл конец бечевы, к которой, как оказалось, была привязана верша.
— Теперь смотрите! — крикнул он и рывком вытащил вершу, сооружённую из проволоки и мелкой металлической сетки.
В верше кишмя кишела рыба. Мы увидели самых обыкновенных карасей.
— Это и есть балкунчики? — спросил мой товарищ.
— Ну конечно! — с гордостью ответил удачливый рыбак, выбирая из верши рыбу.
Крупных карасей мальчик клал в холщовую торбочку, а мелочь — в ведро с водой.
— Это же караси! — сказали мы в один голос. — Это же самые обыкновенные караси.
— Не-ет... — возразил, улыбаясь, мальчик. — В других ставках караси — это караси. А это — балкунчики.
— Да почему же, — спросил мой товарищ, — они так называются?
И мальчик ответил:
— По дедушке Балкуну. Он умер тем летом. А в пятьдесят третьем году дедушка Балкун в ведре пятнадцать икряных карасей принёс. Золотых. И пустил сюда, в ставок. От тех карасей и стали нарождаться балкунчики. Тысячами пошли. Успевай только закидывать... На удочку с того берега балкуны хорошо клюют. Вечером. Без тридцати штук не уйдёте.
Разговаривая с нами, мальчик погрузил вершу, деловито спрятал конец бечевы на дно и стал объяснять свой уход.
— Как бы не заснули они, — указал он на ведро с мелочью. — Их мне через две горы нужно пронести... А красные черви у вас есть? — спросил он, уходя.
— Есть, — ответил я и спросил: — А зачем тебе нужно эту мелочь за две горы нести?
— Как зачем? Наше звено обязательство выдвинуло — пятьсот балкунов переселить в новый пруд. Триста с чем-то уже переселили, да здесь их штук сорок. Значит, только сто шестьдесят останется... Ну, я пошёл, а то уже один балкунчик перевернулся. Ничего, отойдёт. Они живучие...
Мальчик, махнув нам рукой, скрылся.
Вскоре я увидел его легко взбирающимся на горушку. Он нёс ведро поочерёдно то правой, то левой рукой.
Видимо, ведро, наполненное чуть не до краёв водой, было для него нелёгким грузом.
Но он спешил. Ему хотелось как можно скорее поселить в новый пруд балкунью мелочь.
Поздно вечером мой товарищ возвращался с большим уловом балкунов.
И я, не прикоснувшись к удилищу, тоже уносил своего так счастливо пойманного балкунчика, ставшего теперь этим рассказом.
Рассказом о старике, прославившем своё имя пятнадцатью карасями, бескорыстно пущенными в безымянный прудок для внуков и раздумья. Рассказом о маленьком Заботливом наследнике, каких уже много у нас, очень много, и не только в Крыму...
Первый лук
Мне шесть или семь лет. Я сюда приехал только вчера. Ещё звенят в ушах слова моей матери: «Слушайся во всём Котю». Котя — это моя тётка. Она старая дева. Ей уже скоро сорок лет. И я её любимец, её единственный племянник.
Тётушка жила в своём доме, как и большинство рабочих этого прикамского завода. При доме двор, огород. Здесь, как говорит моя тётушка, началось моё детство. Я смутно помню об этом. Но всё, что было потом, никогда не изгладится в моей памяти.
Так вот...
Мне шесть или семь лет. Я стою на дворе дома моей тётки. Цветут белым пухом тополя. Только пух да пух — и ни одного знакомого мальчишки.
В это утро я пережил впервые самое страшное из самого страшного — одиночество. Но оно длилось недолго, может быть, час, а может, и десять минут. Но для меня, нетерпеливого и торопливого, показались мучительными и эти минуты.
Между тем, я этого не знал тогда, в щели соседского забора за мною зорко следили четыре «индейских» глаза. Два из них принадлежали Санчику Петухову, а другие два — его брату Пете.
Видимо, нетерпение и торопливость были свойственны не только мне. Петя и Санчик знали за несколько дней о моём приезде. Появление нового мальчишки на соседнем дворе не такое частое и заурядное явление. С новичком нужно было познакомиться, затем или принять его третьим индейцем, или объявить бледнолицым врагом. Порядок не новый. Так поступали в наши годы все мальчики, игравшие в индейцев. Либо ты с нами, либо ты против нас.
Но как познакомиться? Крикнуть: «Иди к нам» или «Давай мы перелезем к тебе»... Это же не индейский способ знакомства. Поэтому через щель забора была пущена стрела. Она пролетела передо мной шагах в четырёх и впилась в бревенчатую стену дома. Я подбежал к стреле. Она довольно глубоко вошла в дерево, и я не без усилий вынул её.
— Это наша стрела! — послышалось с забора.
И я увидел двух мальчиков.
— Вы кто? — спросил я.
Они ответили:
— Индейцы! — и в свою очередь спросили: — А ты кто?
— Пока ещё никто, — сказал я, подавая ребятам стрелу.
— А хочешь быть индейцем? — спросил один из них.
— Конечно, хочу, — радостно сказал я, хотя и не знал, что значит быть индейцем, но верил, что это очень хорошо.
— Тогда перелезай через забор, — предложили они.
— Очень высоко, — боязливо сознался тогда я. — Лучше проведите меня через ворота.
И провели на петуховский двор. Я переступил порог новой для меня жизни.
На индейском языке Санчик назывался — Сан, а Петя — Пе-пе. Мне ещё не присвоили нового имени, потому что я не заслужил права называться охотником. Для этого нужно было прежде всего сделать своими руками лук и десять стрел, а затем попасть хотя бы тремя из них в картофелину с кулак, подвешенную на нитке.
Условия не лёгкие. Но не оставаться же бледнолицым и не терять же так счастливо найденных мальчишек за соседним забором.
Я согласился. И мне был вручён нож. Я впервые в жизни держал в своих руках этот простой и, как потом оказалось, могущественный инструмент. Он был настолько острым, что перерезал ветку так легко, будто это была струя воды из крана, а не дерево. Им можно было вырезать из сосновой коры поплавок, обделать удилище, выстрогать дранки для змея, заострить доску, воткнуть в неё лучинку, а затем назвать это сооружение кораблём.
И мне захотелось обзавестись своим ножом. Тётка была в ужасе, но отец моих новых знакомых сказал:
— Ему уже пора ходить с забинтованными пальцами!
Это ещё более устрашило тётушку, но мои слёзы взяли верх. Я на другой же день пришёл с забинтованным пальцем. Но зато я знал, что нож не любит торопливых.
Рана поджила скоро, и мы отправились на кладбищенскую горку, где рос верес — этим именем называли можжевельник. Сан и Пе-пе, соорудившие не один лук, помогли мне выбрать хороший стебель. Плотная древесина плохо поддавалась ножу, и я не без трудов и не без помощи Сана вырезал из куста можжевельника будущий лук.
Теперь его предстояло обработать. Это далось легко, но нескоро. Но пришла счастливая минута. Лук согнут. Тетива из сурового, мною же сплетённого шнурка звенит. Она так туга и так певуча. Теперь дело за стрелами. Их нетрудно сделать: для этого нужно нащепать прямослойную доску, а затем выстрогать круглые палочки. Но круглая палочка — ещё не стрела. Стрел не бывает без наконечника — без копья, как его называли Сан и Пе-пе. А для этого нужно было вырезать из жести треугольнички, а затем при помощи молотка, большого гвоздя и железной плитки, заменявшей наковальню, сделать копья.
Это просто в руках Сана и Пе-пе. Это очень трудно в моих руках. Молоток ударяет то мимо, то слишком сильно и плющит жестяной треугольничек. Но копья нужно сделать. Час за часом молоток, подобно сварливому ножу, становится послушнее. Второй наконечник лучше первого, а третий лучше второго. Но все они очень плохи. Им далеко до копий Пе-пе и тем более Сана. Всё же их можно насадить на стрелы.
Картофелина подвешена на нитке. Отмерены семь индейских шагов, по два нормальных наших шага каждый.
Знак тишины. Изгоняются даже куры со двора.
И я стреляю. Мимо... Мимо... Мимо... Наконец четвёртая стрела пронизывает картофелину и кружится вместе с ней... Пятая — мимо. Зато шестая и седьмая — вместе с четвёртой стрелой.
— Хватит, — сказал Сан, — теперь ты индейский охотник по имени Жужа.
Это была большая честь для меня, и я в этот день гордился собой, придя домой со своим луком и стрелами.
Это был очень радостный день моего детства. И я помню, как, вернувшись домой, долго рассматривал свои руки. Это они, мои милые руки с некрасивыми короткими пальцами и широкой ладонью, сделали меня счастливым. Именно они, а не что-то другое, и я даже решил без напоминания тётушки вымыть их с мылом. Они вполне заслужили такое внимание с моей стороны.
Чижик-Пыжик
Осенью Маврик упросил бабушку купить ему чижика и бабушка купила.
— Вот тебе твой Чижик-Пыжик, — сказала она и поставила на стол большую деревянную клетку. — Заботься о нём. Не забывай кормить и поить. А придёт весна — выпустишь.
Обрадовался Маврик: теперь Чижику-Пыжику не придётся мёрзнуть на ветру и летать до устали с места на место, чтобы раздобыть корм.
Каждую неделю Маврик чистил клетку. Он исправно менял воду в поилке и вдоволь насыпал в кормушку зёрен.
Чижик прожил в тепле и холе всю долгую зиму. А когда пришла весна, наступило время выпускать лесного жителя. И повёз Маврик клетку с Чижиком-Пыжиком через весь город на автобусе. А потом до леса пешком. Облюбовал в лесу пенёк, поставил на него клетку и открыл дверцу. А сам отошёл в сторону:
— Лети, Чижик-Пыжик, лети на волю!
Чижик прыгнул на порожек дверцы, отряхнулся и... обратно в клетку.
— Ну что ж ты не летишь, глупый?
И тут Чижик словно понял, что от него хотят, взмахнул крылышками и выпорхнул из клетки. Взлетел на таловый кустик, оттуда на маленькую берёзку. Огляделся кругом и принялся клювом чистить пёрышки. А потом услышал чижиный зов и порх-порх — с ветки на ветку, с дерева на дерево — добрался до берёзовой чащи.
Вскоре Чижик-Пыжик проголодался. Принялся он искать знакомую кормушку. До самых потёмок проискал, да где её найдёшь в лесу.
Наступила ночь, и, хоть была она не очень холодная, Чижик всё равно продрог. Он весь нахохлился, его взъерошенные перья походили на шубу. Но ничего не помогало. Голодный, дрожащий от холода, он с трудом дождался утра.
А утром увидел, как птицы добывают еду, и вспомнил забытое. Он тоже отправился искать себе корм, но крылья плохо слушались его.
Что-то случилось с его сильными, лёгкими крыльями. Раньше он летал и далеко и высоко. А теперь едва-едва мог перелетать с дерева на дерево. Отвык за зиму.
Плохо стало Чижику, страшно. Ни корма добыть, ни от хищника спастись. А тут ещё собралась чижиная стая улетать к родным гнездовьям. Отправился с ней и Чижик-Пыжик, но скоро устал, оторвался от стаи и в изнеможении упал в траву. Этого только и ждала хитрая лиса...
Тем временем наступило лето. Маврик думал, что Чижик-Пыжик давно уже обзавёлся гнездом и птенцами, но всё-таки надеялся, что его любимец вернётся к нему зимовать. И ждал, когда же тот постучится в окно своим маленьким клювом.
Но прошла осень, и пришла зима. А Чижик-Пыжик не прилетал. Видно, не нашёл дома, где когда-то жил у мальчика и где ждала его вкусная еда.
Так думал Маврик. Ему и в голову не приходило, что Чижика-Пыжика давно уже нет.
Откуда было знать Маврику, что лесные птицы — чижи, синицы, щеглы, — пожив в клетке даже немного, гибнут потом, очутившись на воле.
Дедушкины очки
У деда внук был. Не ахти какой самоцвет — парень и парень. Только старик очень внука любил. И как не любить, когда он — дедушкин портрет, бабушкина улыбка, сыновняя кровь, невесткина бровь и её же румянец.
Отец, мать на работе, а внук при дедушке.
Старик сам на всю семью валенки подшивал и сапожничал по домашности. Внук около деда вертится — хочет узнать, что к чему. Глазами дедушке помогает. И руками подсобить не отказывается.
Провощит, скажем, дедушка дратву, а щетинку в её конец не может воскать.
— Дай, дедушка, я воскну. Ты плохо видишь.
— Да воскнёшь ли, внук? Дело хоть простое, а трудное.
Час, другой, третий бьётся внук, а научится. И так всегда.
— Ах ты, дедушкины очки! — скажет старик. — При тебе и без глаз остаться не боязно. Увижу.
Подопрели как-то у старой избы венцы. Менять надо.
— Давай, внук, сами венцы сменим.
— Давай, — отвечает внук. — Только я, дедушка, никогда этого не делывал.
— Не беда, — отвечает дед. — Были бы глаза, а руки при хороших глазах что хочешь сделают. Тащи пилу. Точить будем. Развод зубьям хороший дадим.
Притащил внук пилу и побаивается, чтобы дед руки не повредил.
— Я сам, дедушка. Только ты мне показывай, как зубья разводить, как напильник при точке держать.
Показал дед, как развод зубьям давать, как напильник держать. Поторопился внук — поранился маленько. А дедушка палец перевязывает да и говорит:
— Пила-топор торопливых не милуют. А мы их терпением обманем да сноровкой перехитрим.
Обманул внук пилу терпением, топор сноровкой перехитрил. Выточил так, что они в дерево, как нож в масло, идут.
— Пойдём теперь, внук, в лес дерева на венцы валить. Только побереги меня, Вася, в лесу от смерти.
— От какой смерти, дедушка?
— Дерева знаешь какие вредные? От себя валишь, а на тебя упадут. Боюсь, как бы меня какое дерево не прихлопнуло. Я ведь ещё хуже видеть стал.
— Ничего, дедушка. Зато я в оба глаза буду глядеть.
Пришли в лес. Дедушка показывать начал, как запил зарубать, куда наклон у дерева, как по ветру дерево валить.
Хорошо с делом справляется внук — деда оберегает. Сторожко, с умом дерева валит, ноги бережёт.
Пришло время венцы подводить. Дед опять на глаза жалуется:
— Васенька, ты теперь уж вовсе моими очками стал. Гляди, а я рассказывать буду.
Рассказал дед, как бревно замерять, как паз в бревне выбирать, как угол в лапу рубить.
Старается внук. Что дедушка говорит, то и делает. А старик на ощупь руками проверяет, где и что не так — указывает.
Подвёл внук венцы, новым мохом пазы проложил, проконопатил. Васины отец-мать диву дались.
— Как ты это всё можешь, сын?
А Вася им:
— Да это не я, а дедушка.
Прошло сколько-то там времени, дед пуще прежнего на глаза жаловаться стал.
— Не могу я, Василий, без работы жить. Руки без дела слепнут, душа старится, сердце останавливается.
А внук припал к дедушке и давай его обнадёживать:
— Не горюй, дедушка. Я за двоих вижу. Моих глаз нам на обоих хватит. Давай работать. Ты только говори, а я сам увижу.
Работают дед и внук. В два глаза глядят, в четыре руки мастерят. Печи перекладывают, трубы выводят, рамы стеклят, полы стелют, крыши щепой кроют. Нарасхват мастера. Как-то они навесы к рамам привёртывали, и внук отвёртку потерял. Искал, искал — не может найти. А дед ему:
— Да вон она, Васенька, в стружке лежит.
— Это как же ты, дедушка, увидел её?
— Видно, внук, глаза от работы прозревать начали.
— Может быть, и бывает так, только я не слыхал, чтобы к старости глаза лучше видеть начинали.
Опять прошла неделя, другая. Тонкую работу дед с внуком взяли. Старинный узор в барском доме для колхозной чайной нанялись подправлять.
— Ты, — говорит внук, — сиди, дедушка, это не по твоим глазам, а я прожилки у листочков наводить буду.
Стал внук прожилки кисточкой выписывать, а дед и говорит:
— Васька, да ты это что? Прожилки листам надо во всю их живую силу давать, а ты их тоньше волоса выводишь.
Слез Василий с подмостей и спрашивает:
— Как это ты, дед, с полу прожилки на листах можешь видеть, когда я их плохо разглядываю?
А дедушка не потерялся да и говорит:
— Молод ещё, значит, мастер. Не можешь без дедушкиных очков работать.
Тогда внук и спрашивает:
— Так кто же для кого очки? Ты для меня или я для тебя?
— А это уж тебе, внучек, лучше знать. Большой вырос.
Понял тогда Василий про дедову слепоту. Обнял старика:
— Хитрый ты у меня, дедушка. Беда какой хитрый!
А старик на это, не таясь, отвечает:
— Если деду хитрому не быть, так откуда внуку умному да работящему вырасти?
Много лет прошло. Громко Василий работать начал. Во всю силу его трудовая слава зацвела. Василием Петровичем величать стали, редким мастером называли. Когда же состарился Василий Петрович, сам стал молодым мастерам хитрые «дедушкины очки» надевать. Чтобы глубже своё дело видели да на работу шире смотрели.
Упрямые дрова
Андрюша Усольцев в детстве много хворал, а к двенадцати годам хвори оставили его и он стал догонять своих сверстников. Догонять — в росте, в беге, в румянце и выносливости.
— Всем хорош внук растёт, да характера отцовского не показывает, — сокрушалась Андрюшина бабушка. — Не одними, видно, белыми кудрями в мать пошёл, но и мягким сердцем, уступчивостью.
Для внучки это всё клад, а для внука бабушке хотелось бы погуще тесто, покруче норов. Не зря же прозвали её любимца «маменькин цветочек».
И, оставшись в доме вдвоём с Андрюшей, Варвара Егоровна, как бы между прочим, принялась рассказывать:
— Отец-то у тебя, Андрей, в двенадцать лет боронил. За что хватался — не отпускался. Ни с пашни, ни с поля боя не бегал. В деда Андриана уродился. Характер как берёзовый сук. Хоть ты его колуном, хоть ты его клином, а он трещит, не колется. Серьёзные дрова... А в малые годы тоже чем только не болел. Семьдесят семь хвороб. И золотуха, и краснуха, и ветреница. А потом выровнялся...
Старуха посмотрела на притихшего, задумавшегося внука, ободрила:
— Ну да ты ещё себя покажешь. И белые волосы чернеют. И узкая ладонь может пошире стать... Нынче тише мужают: уроков много задают.
Слушая бабушку, Андрюша чувствовал обиду за свою мать. Он хотя и не был доволен своими узкими ладонями и тонкими пальцами, но не сожалел об этом. Это были мамины руки. А в матери Андрюша любил всё, даже её некрасивую девичью фамилию — Недопёкина.
Мало ли каких обидных фамилий надавали при царях простым людям. Зато имя у матери было самое красивое на всём свете — Евгения. И отчество тоже поискать — Ильинична. А своими тонкими пальцами мать успевала подоить трёх коров, пока другие доили двух. Не такая уж она «недопёкина», как виделось бабушке.
«Нет, бабушка, — думал Андрей, — ты зря маму меньше отца любишь».
Три дня назад, уезжая в районную больницу, мать долго нацеловывала Андрюшу и наказывала быть ласковее с бабушкой. Андрюша и не был с ней груб. Только он тосковал без матери, потому что они никогда не разлучались. А тут сразу две разлуки. Вторая — с отцом. Отцу уже который год мешали осколки. А теперь он избавился от них. Выздоравливал. За ним-то и поехала Андрюшина мать. Но из больницы выписывают не по желанию больного, а когда можно. Вот они и задержались, а наколотые дрова кончились. Пять поленьев на две печки осталось. Варвара Егоровна была в таких годах, когда колоть дрова было ей затруднительно, да и не к лицу. Не женское дело. И она сказала:
— Андрюша, сбегал бы ты к Недопёкиным, позвал бы дядю Тихона. Пусть наколет нам дров, чтобы топить не оглядываться. На улице вон что мороз выделывает. А отец вернётся — хорошо топить надо.
— Сейчас, бабушка. — И, накинув шубейку, Андрюша убежал.
На улице вечерело. Старуха задремала на лежанке. А когда проснулась, за окном было уже темно. «Не иначе час проспала», — подумала Варвара Егоровна и вспомнила о дровах. Ни Андрея, ни дров, ни Тихона.
— Куда мог деться парень?
Услышав за окном глухой стук, откинула шторку. Посмотрела на двор.
На столбе ярко горела электрическая лампочка. В прошлом году пристроили, чтоб не спотыкаться. При таком освещении Варвара Егоровна могла разглядеть не только дровокола, но и сучья на дровах. А дрова, надо сказать, в этом году оказались кручёные, косослойные. Сук на суку, да ещё с вывертом. Это были те самые зловредные дрова, которые легче распилить продольной пилой, нежели расколоть. Андрюша, сняв полушубок, силился вытащить топор, засаженный в тяжёлый берёзовый кругляш. От мальчика валил пар. И бабушка хотела постучать в окно и позвать внука. Но что-то её остановило. И она стала смотреть на борьбу Андрюши с берёзовым чурбаном.
Как только он ни старался — топор будто вмёрз в дерево. Оставив упрямый кругляш, Андрей пошёл к поленнице и выбрал второй — полегче.
«Соображает», — подумала бабушка.
Внук принялся изо всех сил ударять принесённым кругляшом по обуху засаженного топора. Напрасно. Кругляш только отбивал руки, а топор как был, так и остался.
— Жалко, — сама себе сказала Варвара Егоровна, — не одолеть, пожалуй, ему этого чурбака. Сегодня чурку берёзовую не одолеет, завтра от другого отступится...
Но внук делал всё новые и новые попытки вытащить топор и, когда потерял всякую надежду, решил поднять проклятое полено через себя и ударить обухом о другое полено.
— Надорвётся ещё! — испугалась Варвара Егоровна и снова хотела стукнуть в окно. Но сучковатое полено разлетелось пополам. Да так хорошо разлетелось, что старуха крикнула:
— Ага! Проклятущее раскололось...
Андрюша не желая привораживал бабушку к оконному стеклу. Вытерев лоб, плюнув так же, как это делал отец, в руки, мальчик занёс топор над поленом, поставленным стоя. Удар. Топор скользнул в сторону. Полено, покачнувшись, упало. Андрюша снова поставил полено и снова ударил топором. Полено дало трещину. Бабушке показалось, что она не столько догадывается об этой трещине, сколько различает её.
Полено поднялось над головой... Удар... Удача! Дело пошло на лад. Теперь уже было легче колоть половинки на четвертинки, четвертинки на осьминки. Теперь можно было отдохнуть. Пробежаться. Сделать два-три вольных движения с вдохом и выдохом, как на зарядке.
Снова проходит час. С различным успехом Андрюша сражается с дровами. Одни разлетаются так звонко, что слышно через двойные рамы. Другие узловатые, кривослойные поленья супротивничают, но ни одно из упрямых поленьев Андрюша не вернул в поленницу.
Горшок с молочной лапшой давно вынут из русской печи, давно поставлена на стол тарелка и перед ней не без умысла положена отцовская ложка.
Наконец открывается дверь. Стужа белым паром дохнула в избу. На пороге краснощёкий дровокол с синей шишкой на лбу. Бабушка не хочет замечать синяка. Она видит только румяные щёки и блеск синих глаз.
Андрюша положил подле печки дрова — совершенно так, как это всегда делал его отец. Не броском, а полено за поленом, одно к одному.
Положив так дрова, он сказал бабушке:
— Топи, мать, не оглядывайся. Пять-шесть нош на дворе осталось. До субботы хватит...
Обмёл веничком валенки, повесил полушубок и спросил:
— Что у нас в печи, бабушка?
Ни разу не ел Андрей с таким смаком ненавистную молочную лапшу.
Когда Андрюша покончил с ужином, бабушка добыла из сундука старинный серебряный полтинник и принялась легонько растирать синюю шишку, приговаривая:
— Серьёзные дрова нынче нам попали... Хоть ты их колуном, хоть клином. Трещат, а не колются. Как только с ними Тихон управляется, не пойму...
Андрюша на это ответил:
— Недопёкины — они тоже с характером, бабушка, хотя у них фамилия и не такая известная, как наша с тобой.
Старуха отвернулась, чтоб скрыть улыбку, и сделала вид, что не расслышала сказанного внуком. Андрей ушёл в горницу доучивать уроки.
Поздно вечером приехали отец и мать Андрюши. Радости не было края. Мать первой заметила синяк:
— Откуда это у тебя, Андрюшенька?
— Не спрашивай лучше, — вмешалась бабушка и негромко добавила: — «Маменькины-то цветочки» хорошую нынче завязь дали. Спасибо тебе за внука, Евгения.![]()
ХИТРЫЙ КОВРИК
Сказки
Маркел-Самодел и его дети
Давнее давнего это было. Жил в те незапамятные времена Маркел-Самодел. Всё сам делал. Пашню пахал, железо ковал. Домницы ставил, руду в них плавил. Рыбу ловил, на охоту ходил.
И жена у него, Маркеловна-Самоделовна, тоже сама всю женскую работу справляла. Лён пряла, холсты ткала, кожи квасила-мяла, одёжу-обужу шила. Жарила, парила, варила, детей уму-разуму учила.
Дельными подрастали сыны-дочери. В отца-мать пошли Маркеловичи-Самоделовичи. Никакая работа из рук не валится. Топором машут, сохой пашут, горн раздувают, горшки обжигают. Сеют и веют — всё умеют.
Только стал замечать Маркел, что набольший сын пуще других к пашне тянется и та же земля у него лучше родит, а второй сын от наковальни не отходит и до того славно куёт, что и Маркел так не ковывал. То же и третий сын, Сазон Маркелович-Самоделович, всё может, а рыбу-зверя лучше других промышляет. Подрос и четвёртый сын, Платон Маркелович. И так-то он к топору пристрастился, что каждому брату срубил по избе, каждой сестре — по терему.
Видит Маркел, что и дочери у них в отца-мать уродились, только в каждой своя трудовая жилка бьётся. Одна одёжу шьёт — залюбуешься, вторая холстину ткёт — не надивуешься. У третьей посуда в руках улыбается. Какой горшок-чашку ни слепит — всем весело.
Задумался над этим Маркел-Самодел. Долго думал. А когда пришло время Маркелу-Самоделу со своей семьёй навечно прощаться, созвал всех и напутствует:
— Дети мои! Вижу я, что из всех дел каждый в своём умел. Значит, разные руки по-разному хватки, во всякой голове — свои задатки. Так и живите. Так и детям-внукам наказывайте.
Умер Маркел. Разделили сыны-дочери между собой отцовский труд. А отцовское хозяйство не распалось. Каждый хоть и сам по себе — своим домом живёт, а свою работу для всех делает. Один сын для всех пашет и сеет. Другой — для всех железо куёт, руду плавит. Третий — в лесу промышляет, братьев-сестёр в меха одевает.
И дочери также — кто сукна ткёт, кто кожи мнёт, овчины квасит, холсты красит. Тоже для всех.
Мастера, мастерицы на земле появились. Ремёсла зародились. Лучше люди зажили.
От Маркеловых сыновей-дочерей внуки-правнуки пошли. Эти-то уж вовсе хваткими мастерами стали. И каждый из них в своём деле так далеко шагнул, что ветер, воду, огонь на службу поставил да на себя работать заставил. Только это из других времён сказка, тоже не без умысла сложена.
А в этой сказке умысел простой. Как станешь трудовую дорожку, счастливую тропинку искать — Маркелов наказ вспомни.
Проверь, какая в тебе трудовая жилка бьётся, какая работа лучше других удаётся, — та и твоя.
Бери её и дальше двигай, выше подымай. Не ошибёшься. Далеко пойдёшь, если своё дело найдёшь. Не зря старый Маркел добрым людям памятный узелок завязал:
«Каждые руки по-своему хватки, во всякой голове — свои задатки».![]()
Тайна цены
У дедушки Гордея лёгкая работа была. Он из раковин пуговицы высекал. При дедушке дотошный паренёк — сирота Сергунька — за родного внука жил. Всё-то ему знать надо, до сути дойти.
Как-то понадобилось Сергуньке обутки, одёжку справить. Вырос из старого и к тому же поизносил. Гордей и говорит ему:
— Пойдём, Сергунька, на берег — хорошие обутки, пригожую одёжку искать.
— А разве её на берегу ищут? — спрашивает Сергунька.
— Пойдём, внук, увидим.
Пришли.
— Гляди, внук, сколько сапожонок, рубашонок, портков, картузов на берег волны повыбросили. Знай собирай в мешок, — говорит дед Гордей и не смеётся.
— Да это же раковины, дедушка. Как их наденешь?
— А ты, внук, знай собирай. Дома разберёмся.
Набрали они по мешку раковин, пришли домой, выварили их, пообчистили как надо и за работу принялись. Пуговки высекать стали. Гордей высекает, Сергунька зачищает. Дед дырочки в пуговичках сверлит, а внук их по дюжине на листки пришивает. Весело дело идёт.
Много дюжин наделали. Хорошие пуговички получились. Крупные, с радужным отливом. В город поехали, в лавку сдали, расчёт получили. Хватило расчёта на сапоги и на картуз, на рубаху и на штаники, да ещё на чай-сахар, белый хлеб осталось, и новые свёрла купили.
Довольнёшенек дед. Посмеивается, трубочкой попыхивает.
— Гляди, Сергунька, сколько мы всякого добра из раковин добыли!
Задумался дотошный Сергунька, деда спрашивает:
— Как же это так получилось, что даровые раковины стоить стали? Новым картузом обернулись, кумачовой рубахой, плисовыми портками, сапогами со скрипом?
— Цена в них вошла, — говорит на это дед.
— А когда она в них вошла, дедушка?
— Не ведаю.
— Может быть, при высечке?
— Знал бы — так сказал, — хитрит дед. Хочется ему, чтобы внук сам до сути дошёл.
А внук своё:
— Может быть, при сверловке, дедушка?
А тот опять хитрит:
— Не ведаю. Тайная это сила для меня. Давно на берег хожу — даровые раковины ношу, а отчего они стоить начинают, когда в них цена входит, ума не приложу. Сходи-ка ты к гончару-кувшиннику. Может быть, у него выведаешь, когда тайная сила цены в даровую глину входит.
Пришёл Сергунька к гончару-кувшиннику. Видит: гончар даровую глину в горе копает, с песком её мнёт и водой разбавляет. Квасит.
Сергунька глаз не спускает. Смотрит, когда в даровую глину цена войдёт.
Кувшинник тем часом бросил комок мятой глины на кружало, завертел его и принялся кувшин выкруживать. Выкружил кувшин, взял другой комок мятой глины, вытянул его, выгнул лебяжьей шеей и на кувшин ручкой приставил. Потом достал резец-палочку и принялся изукрашивать кувшин. Изукрасил его цветами-розами, заморскими птицами, виноградом-смородиной, потом раскрасил это всё кисточкой и обжигать стал.
Обжёг кувшинник кувшин, вынул из печи. Сергунька даже попятился, загляделся на синих птиц с изморозью, на золотой виноград с чернетью. Незнаемой цены кувшин. А когда в него цена вошла, этого он не увидел и кувшинник толком сказать не может.
— То ли, — говорит, — на кружале, то ли, — говорит, — в печи. А может быть, она от резца-палочки. Сходи-ка лучше, парень, к лодочнику. Он из дерев ценные лодки выдалбливает. Там, может, виднее будет.
Тоже хитёр был дедушкин однокашник. Хотел, чтобы Сергунька сам хитрую тайну цены понял.
Пришёл Сергунька к лодочнику в тайгу. Лодочник в два обхвата даровое дерево валит. Отпилил сколько надо, долбить лодку принялся. Выдолбил, обтесал, распарил, бока распорками развёл. Развернулась лодка. Нос, корма поднялись — цену лодке прибавили.
Смекать Сергунька начал, как и чем лодочник в дерево цену загоняет. К другим глядеть пошёл. К мочальникам, что даровое липовое лыко дерут-мочат, в мочалу треплют, а из мочалы стоящие кули ткут.
У берестяников побывал, что из даровой берёсты туески-лукошки, пестерьки-сумки на продажу вырабатывают, а до корня цены не дошёл.
И у рыбаков побывал. Рыба тоже даровой в реке плавает, а поймай её — в ней тайная сила цены объявится. И всюду так. Глядеть — замок прост, а ключа не находится.
К каменотёсу забрёл. Разговорился про ключ цены. А тот ему и говорит:
— Пока сам работать не начнёшь, ключа не найдёшь.
Очень хотелось Сергуньке ключ цены найти. Пробовать стал камни тесать. Не сразу. Сначала подтаскивал. Подтащит камень-другой и ценить его начинает. В горе лежал камень — даровым был. На место пришёл — стоить начал.
Научил его каменотёс бока у камня прямить. Для строительства не какой попало камень идёт — мерный. Отешет Сергунька другой-третий камень. Видит — опять в них цена прибыла.
Ну, а когда пузатые колонки, кудрявые капитёльки научился Сергунька из камня высекать, тогда и спрашивать больше не стал, в чём тайная сила цены. Сам понял. Понял и решил у дедушки побывать.
Приходит к дедушке и говорит:
— Я, дедушка, каменотёсом стал. Львов-тигров, даже ценных каменных див высекаю. Яшменные пуговки тебе на пробу высек. Бери.
Глядит дед на подарок: одна другой пуговки краше.
— Большую цену за них дали бы, — говорит дед Гордей. — А в чём тайная сила цены, выведал?
— Нет, дедушка, не выведал. Сам дошёл, когда работать начал. В руках, дедушка, тайная сила цены. В руках. В моих, в твоих, в кувшинниковых, в лодочниковых — в трудовых руках.
Так открыл Сергей великую тайну цены, нашёл ключ ко всем замкам. И на что ни поглядит теперь — на дом ли, на стол ли, на узорчатую ткань, на ржаной хлеб, на радужные пуговицы, — труд человека видит: цену всех цен, корень всех ценностей-драгоценностей нашей земли и самой жизни.
Самоходные лапотки
Три сына при отце жили. Земли у отца было мало. Одну десятину на троих не разделишь. Да и одну лошадь тоже натрое не раздерёшь. Вот и придумали братья ремёслами промышлять. Жить-то ведь надо.
— Я по городам пойду ремесло искать, — говорит старший сын. — За которое больше платят, то моё и будет.
— А я, — говорит средний сын, — стану по базарам ходкий товар высматривать. Какой ходчее идёт, тот и делать буду.
До младшего очередь дошла.
— Чем ты, мил сын, промышлять будешь?
— Хотелось бы мне, тятенька, научиться лапти плести. Всегда в спросе.
Засмеялись братья:
— Дурень и есть дурень. В спросе-то они в спросе, да цена-то за этот спрос с воробьиный нос. Вот оно что.
Поговорили так братья и разошлись.
Идёт старший по городам и видит — мастера чаёвничают. Подсел. Слушать стал, о чём мастера беседуют.
— А я сто одну деньгу зарабатываю, — хвалится каменщик. — Одну деньгу для души в трактир отдаю, а сто денег в дом несу.
Как старший сын услышал эти слова, и думать больше не стал. Доходнее каменного ремесла не найдёшь.
— Возьми меня, каменщик, в выученики.
Посмотрел каменщик — парень здоровый, плечи широкие, руки сильные и, видать, глазастый.
— Возьму, — говорит, — если ты ремесло ниже денег ставить не станешь.
Взял его и начал каменному делу обучать.
Второй сын идёт по базару и видит — дуги хорошо разбирают, старичок-дуговичок, который дугами промышлял, возьми да похвались:
— Мошна у меня, как дуга, туга. Что ни дужка, то полтина с полушкой. Полушку — на косушку, полтину — домой.
Как услышал это средний сын, тут же порешил дуги гнуть.
А младший лыка надрал, колодочек лапотных настроил и плетёт себе лапоть за лаптем. Один с косиной, другой со слабиной, третий — в руки взять совестно. Парни-однолетки, девки-невесты в один голос бедняжку просмеивают, недоумком лапотным величают. А он плетёт себе да плетёт. Одна неделя проходит, другая начинается. Полная баня лаптей, а обуться не во что. На пятую неделю от лаптей вовсе тесно стало, сын-то и говорит отцу:
— Тятенька, дай лошадь, я на базар лапти повезу.
Дал отец лошадь. Привёз мастер свои лапти да и свалил их в кучу.
— Почём, парень лапти? — спрашивает народ.
— По совести.
— По какой такой совести?
— Подходи, выбирай по ноге. Если совесть заговорит — скажет, сколько заплатить надо. А если совесть промолчит — значит, даром носи.
Много народишку налетело на даровые лапти. Живёхонько разобрали. Кто грош, кто полушку кинет, а другой не то что полушку или грош, а ещё к лаптям приплату просит.
— Коли, — говорит, — по совести так по совести. Полушку заплатишь — так и быть, потешу тебя, малый, твою худую работу на свои добрые ноги обую.
Делать нечего — приплачивает мастер к своим лаптям, а сам смотрит, какие лапти складнее на ногах сидят, за какую пару приплаты не просят, а деньги дают. Расторговался парень — ни лаптей, ни денег. А песни поёт.
— Ты что, мил сын, больно весел? Аль выручку большую привёз?
— Не выручку, тятя, а выучку. Выучка всего дороже.
Сказал так и пошёл лыко драть и опять — за лапти.
А той порой старший брат, подучившись кое-чему, камни кладёт, торопится, а средний дуги гнёт, поспешает.
Пока меньшой сто лаптей сплёл, старший много кирпича выклал, а средний того больше дуг нагнул.
Пришло время братьям встретиться.
— Ну, милые мои сыны, — говорит отец, — сказывайте, как ремёслами промышляете.
— Я, тятя, каменным ремеслом занялся. Сто одну деньгу зарабатываю. Скоро отделюсь, своей семьёй заживу.
Похвалил отец старшего и среднего слушать принялся.
— У меня, тятенька, мошна будет, как дуга, туга. Что ни дужка, то полтина с полушкой. Знай наших!
Дошла очередь до младшего:
— Моя работа вся на виду. Базар цену скажет.
Погостили сыны у отца и в путь собрались: старший — деньги за каменную работу получать, средний дуги повёз на базар продавать. А младший и говорит им:
— Братцы, не захватите ли вы и мою работу? Вдруг да грош с полушкой выручите, и то нам с тятенькой деньги.
Поглядели братья на лапотную работу и говорят:
— Если по паре лаптей дашь, свезём.
— Да хоть по две, братцы, берите, — говорит младший, а сам радуется.
И есть чему. Если уж братья-мастера — один каменщик, другой дуговик — его работу обувают, то уж простой-то человек верняком обует.
Приехал старший брат в город деньги получать, а заместо денег ему по загривку сулят, стены на все корки ругают. Тут старший к каменщику кинулся. А тот сидит в трактире и на одну деньгу чаи с баранками распивает, а за пазухой у него сто денег лежат.
— Ах ты, такой-сякой, немазаный, сухой! Чему ты меня выучил? Мои стены на все корки ругают. Деньги не платят. По загривку сулят.
А тот чаёк попивает да посмеивается:
— Разве я тебя, торопыгу, учил ремесло ниже денег ставить? Вот и получай взашей.
Делать нечего. Каменное ремесло не к рукам пришлось, надо новое ремесло искать. Продал он половину братовых лаптей да домой поворотил.
Средний той порой на базаре дуги расставил, а вторую половину лаптей в кучу свалил. У лаптей от покупателя отбоя нет, а на дуги даже не глядят.
Продал он все лапти, а дуги на базаре оставил. Их и даром никто не берёт.
По дороге нагнал средний брат старичка-дуговичка да и спрашивает:
— Скажи, старичок-дуговичок, почему у тебя дуги идут, а у меня лежат?
— Потому, — говорит старик, — что у тебя дуги простые, а у меня самоходные.
— Какие такие самоходные? — стал добиваться средний брат.
А старик как воды в рот набрал, только посмеивается.
Опять сошлись братья у отца. Опять их отец спрашивает, как они ремёслами промышляли. Первым стал старший сказывать:
— Обмануло меня каменное ремесло. Еле на харчи заработал да вот продольную пилу купил. В бревне много денег. Надо только их досками да тёсом выпилить.
— И я, тятя, другое ремесло нашёл, — сказал средний. — Много ли на дуге выгнешь? Полтину с полушкой. Горшки лепить буду. Станок купил.
— Ну, а ты, меньшой, что скажешь? — спросил отец.
— За меня братья скажут. Они лапти продавали.
— За твои лапти по загривку надавали. Еле ноги унесли.
— А что в них не так?
— А то в них не так, что ты ремесло ниже денег ставишь, — сказал старший брат, а средний поддакнул:
— И к тому же лапти твои простые, а не самоходные. Я их на базаре бросил.
Задумался младший брат и ещё злее за работу принялся. И братья своим делом занялись. Один тёс-доски пилит, другой горшки-плошки лепит.
Опять пришло время на базар ехать. Опять младший просит братьев счастье испытать.
Братья видят — нечем лапти похаять, а хают:
— Для тебя только, как для меньшого... Авось грош с полушкой заработаешь.
Большой базар собрался. Братья свой товар расставили, народ зазывают:
— А вот горшки, плошки!..
— Кому тёс, бруски, доски!..
А про лапти ни слова. Потому как их они до базара не довезли — по дороге продали.
Чуть не все в новых лаптях ходят да похваливают:
— Ах какая обужа! Сапоги снимешь — лапти обуешь. До чего хороши, до чего легки да увёртисты!
Лапти хвалят, а от горшков с тёсом нос воротят. Из милости доски на дрова взяли, а горшками с плошками дорогу вымостили. И то польза.
Приехали братья с обновками да с гостинцами, лапотными деньгами похваляются:
— Ах, как доски ходко шли!
— А горшки нарасхват. Не нахвалится народ: до чего хороши, легки да увёртисты... Ну, конечно, и лапти кое-какие продали. Вот тебе, братец, выручка.
Подали они меньшому брату полтинник с денежкой. Младший брат от радости заплясал, песни запел.
— Ну, теперь я, братцы, самоходные лапти плести начну, которые вперёд денег ходят.
«Плети, дурень, плети. Мы тебя опять оплетём».
Посмеялись над лапотным мастером братья и за дело принялись. Они всё-таки не совсем бессовестные были. Хотелось старшему брату хоть одну доску выпилить, которая в дело пойдёт. И среднему перед собой совестно было, что его горшками дорогу мостят. Тоже стараться стал.
Опять пришло время на базар ехать. Горшки, доски на воз погрузили, под лапти три подводы наняли.
— Давай, младший братец, услужим тебе. Может, два полтинника да две денежки привезём.
А он наотрез:
— Нет. Не хочу я больше срамить вас своей лапотной работой.
— Да что ты, братец! Да мы для тебя хоть в огонь, хоть в воду. На всё согласны. Ты у нас меньшой.
А младший своё:
— Зарок я дал — самоходные лапти сплести.
— Какие такие самоходные? Ты что?
— А такие, которые вперёд денег сами идут.
Тут братья давай уговаривать младшего. А он ни в какую:
— Ни одного лаптя из бани не выпущу, пока сам не пойдёт.
Те к отцу:
— Тятенька, цыкни ты на него! Гляди, какие он слова говорит.
А отец-то давно понял, что за доски пилятся, какие горшки лепятся.
— Нет уж, сыны. Вас я не принуждал и меньшого неволить не буду. Охота ему самоходные лапти сплести — пусть плетёт.
Те опять:
— Да разве лапоть может сам пойти? Ты, тятя, что?
А отец им:
— Сами же сказывали, что нужны не простые лапти, а самоходные. Значит, такие лапти есть.
Делать нечего, поехали братья на базар с кривыми горшками да с косыми досками. По дешёвке, совсем задарма, доски да горшки продали. Гроши да копейки выторговали.
Тут-то подошёл к ним старичок-дуговичок да и сказал:
— Вы бы, братцы, лучше лапотки привезли. Молчком бы продали.
Как только это сказал старичок, народ-то и признал братьев. И ну расспрашивать, почему лаптей нет да из какой они деревни.
Братья то да сё, отнекиваются, дорогу к меньшому брату не сказывают, околесицу плетут:
— Лыко нынче плохое... Убыточно стало лапти плести.
Народ видит, что братья чистую воду мутят, — давай допрос чинить. А на базаре бабёночка случилась, которая всех трёх братьев знала. Она-то и рассказала всё, как есть.
Тут народ зашумел. Которые подвыпивши, руками стали размахивать и калёными словами бросаться. Братья еле ноги унесли.
Приехали домой, хотели было отцу наплести семь вёрст до небес и всё лесом, как слышат — весь базар к старой бане подъехал.
— Что за диво?
— Что такое?
Глянули, а старые люди шапки ломают, почтенные мужики спины гнут, младшенького брата уговаривают лаптями оделить, Иваном Терентьевичем величают:
— Ну, скажи ты на милость, Иван Терентьевич, как народу без лаптей жить! Продай хоть по паре на рыло.
А младшенький хоть и оробел маленько, а своё гнёт:
— Я зарок дал — самоходные лапти сплести, а до той поры из бани не выходить.
Тут старичок-дуговичок выходит вперёд и говорит:
— Твои лапти, Ванёк, давно самоходными стали. Сами идут. И на базар их возить не надо.
— Тогда другое дело, — сказал мастер. Сказал и стал из старой бани лапти выкидывать. — Берите, кому какие по ноге. Продаю по совестливой цене. Кто сколько даст — такая и цена лаптям... Тятенька, получай деньги. У меня ещё одна пара не доплетена. Солнце-то уж садится. Урок кончить надо.
Народ было принялся лапти хватать, только старичок-дуговичок не дал — сам лаптями стал каждого оделять. Кто пять пар просит — он две даёт, кто две — он одну.
— Один мастер весь мир не обует. Каждому охота в такой парочке покрасоваться!
Разделил дуговик все лапти. Народ полну котомку денег навалил, не подымешь. Братья стоят ни живы ни мёртвы, отцу глянуть в глаза боятся. Тогда старичок-дуговичок и говорит среднему брату:
— Не одни дуги самоходными гнутся. И лапти плетутся, и доски такими пилятся, и горшки лепятся.
Крепко с того дня задумались братья. Задумались и за дело принялись.
Много ли, мало ли дней прошло, только стал пилить старший брат самоходные доски, а средний — самоходные горшки обжигать.
Из-под пилы доски рвут. Горшкам после обжига остынуть не дают.
Ну, а про лапти уж и говорить нечего.
В чести братья зажили. Звонко у них дело пошло, самоходно. А как оно у вас идёт — вам лучше знать. А я чего не знаю, того не знаю.
Про дедушку Само
Где и когда жил дедушка Само — никто не знает. Никакое дело из рук у него не валилось. Всё мог. Хорошо жил дедушка Само. Для людей. Не для всех, скажем, а только для честных. И особенно для тех, у кого руки не бездумно работали, а с головой совет держали. Искали, что и как сделать скорее, легче и лучше.
Увидит Само трудового человека — обязательно наградит.
Придёт к нему, скажем, стариком-странничком или старушечкой-веселушечкой, а то и козлом пожалует или скворцом залетит. Ему что? Он даже свиристельным сверчком мог в дом заползти — счастье принести.
А счастье приносил он особенное. Трудовое. Рабочее.
Копает, скажем, старик землю лопатой. Из сил выбивается. Явится к нему дедушка Само и начнёт тары-бары-растабары... О том да о сём. А потом шепнёт тайное слово лопате и скажет: «Будь как я». Только его и видели. Сорокой улетит или там паром растает. А лопата от этого самокопной станет. Сама по себе землю копает. Копает и куда надо откидывает.
У землекопа глаза на лоб лезут, а лопата за десятерых работает.
Или, скажем, рубит парень лес топором. Старается. Свою силу пересилить хочет. Вдруг прилетит к нему дятел, сядет на топор да крикнет: «Будь как я!» И нет дятла. А топор саморубным обёртывается, сам рубит. Только указывай, в каком месте рубить, какое дерево валить.
Так и во всяком деле.
Пала как-то лошадь, на которой рудобоев сын из горы руду на домну возил. Сгинуть семье. Не на что лошадь купить. И вдруг бездомная собака прибегает. Пролаяла что-то такое телеге, а потом тявкнула: «Будь как я».
Глядит рудобоев сын — не стало собачки, а телега сама собой самоходно пошла. Даже приказывать не надо. Мысленно управляется. Куда замыслил человек — туда и поворачивает. Мало того, когда надо — сама с себя самосвально руду сваливает.
Много таких случаев в наших местах было. Где только появится дедушка Само, какому рабочему инструменту своё имя передаст — этот инструмент сам собой работать начинает. Даже станки саморезные появились. Пилы самопильные. Лодки-самоходки. Печи-самоварки. Стой да приказывай. Печи сами шихту заваливают, сами выпуск стали производят.
На что корыто, в котором бельё стирают, и то дедушка Само одной старухе самостирным сделал. Кидай только в него рубахи, а оно выстирает и отожмёт.
И всё бы хорошо было, коли б ржа топор да лопату не съедала, коли б гниль корыто не губила, коли б время печи не рушило, телеги не изъезжало.
Пришла пора — не стало дедушки Само. Износились его самосильные самоделы-самоходы. Некому было тайное слово сказать, «будь как я» вымолвить. Осталась только сказка про дедушку Само. Эта — которую я говорю.
Долго она хорошей надеждой народ тешила, а с годами небылью обросла. Пустословицей стала. Редко-редко какой старик другой раз навеселе её внучатам перескажет. Один посмеётся, другой не поверит, а третий в правое ухо впустит, в левую ноздрю выпустит.
Только не все внуки такими были. Нашлись ушастые да головастые. Думать стали, разговоры разговаривать.
— Не зря, — говорят, — в народе такая сказка жила. Для чего-то она сказывалась.
Задумались молодцы.
Одни стали заветное слово дедушки Само искать, а другие — самые головастые — в сказке подсказку увидели. Не стали тайного слова добиваться. Голову да руки к сказке-подсказке припрягли. И не ошиблись.
Мало ли, много ли лет прошло, только стала сама собой ковшовая лопата землю копать, уголь-руду добывать. Самопашные плуги в поле вышли. Без коня, без лошади. Люди самолётно летать начали. Самолётом летательную машину назвали. Самоточный станок самоточкой нарекли. Самобеглую коляску — самокатом. Самовязную машину — самовязкой. Самосвальную машину — самосвалом... И только ли это? Многое другое именем дедушки Само начинается.
А в последнем сентябре первого ленинского столетия межпланетно-сверкательно имя дедушки Само к диволунному кораблю приставилось. Короче короткого, полнее полного он назвался.
Самовзлётным. Самопосадным. Самоуправляемым. Самобурильным. Самопогрузным. Саморазгрузным. Самовидящим. Самослушающим. Самоотвечающим... И ещё тридцать три прозвания, и каждое с имени дедушки Само начинается.
И сам Само сызнова зажил. Не одиночно. Не сказочно. Живыми учёными-чудодеями зажил. В их силах теперь стало приказать «будь как я» всему, что может стать беспрекословным прислужником человека и когда надо заместить его в любых постижениях — как ввысь, так и вглубь, и вширь...
Мудрость старой сказки про дедушку Само снова заговорила об освобождении рук человека от того, что непосильно им.
Фока — на все руки дока
Водной стороне никудышный царь Балдей правил. Ну и стольники-пристольники, дьяки думные тоже под стать ему недоумками слыли. А народ в этой стороне на редкость был дошлый. Много в народе мастеров было разные разности придумывать, хоть, к примеру, Фоку того же взять... О нём и сказка.
Как-то посеяли мужики царю Балдею горох... Земля в тех местах хорошая была. Дожди — когда надо. Солнышка тоже у других царств-государств занимать не приходилось. Сильный горох родился, да беда: ворон на гороховом поле черным-черно. Клюют урожай.
— Что делать, как быть, мудрый государь Балдей Обалдуевич? — кланяется царю думный дьяк Пустая Голова.
— Надо боярскую думу скликать, — велит царь Балдей.
Скликали думу и стали думой думу думати.
День думали, два дня судили-рядили, на третий день указ обнародовали:
«Мы, царь Балдей Третий, государь премудрый, всея державы властитель, горохового поля повелитель, и прочая и прочая... указываем: подъяремному мужику Фоке Лежебоке денно и нощно на гороховом поле трещоткой трещать — ворон стращать».
Пришёл Фока на гороховое поле, а оно черным-черно от ворон. Поймал пяток крылатых разбойниц и стал беличьи колёса мастерить. Как у царя в тереме: посадят в такое колесо белку, она бегает в нём и колесо вертит. Приладил он к этим беличьим колёсам трещотки, посадил в каждое колесо вместо белки по вороне.
Вороны колёса вертят, колёса трещотками трещат, и тем пуще треск, чем шибче очумелая ворона в колесе скачет, себе и другим воронам испуг нагоняет. Посветлело поле. Вороны даже мимо летать боятся. Думный дьяк Пустая Голова проверить пришёл, как царёв указ исполняется.
Что такое? Ни Фоки, ни ворон. Трещотки трещат — не умолкают, вороны ворон пугают. Удивление!
— Так и так, великий царь Балдей Обалдуевич. Вороны ворон пугают, а Фока Лежебока свои дела дома справляет. Народ Фоку умником называет, почести воздаёт. Своеволие!
А Балдей любил — хоть хуже, да по нему. Не терпел новину. Боялся нового, как таракан света. На что уж во всех прочих державах вилками ели, а он — пятернёй. Как тятенька, как дед-прадед. Летом на санях ездил — тележного скрипу пугался. Весь в отца — дубовая голова.
К тому же и побаивался Балдей, что кто-то в его царстве умнее объявится. Разве мыслимо, чтобы кто умнее царя был!
Распалился Балдей, ногами затопал, закричал:
— Повелеваю: Фоке Лежебоке горох за одну ночь убрать!
Получил царское повеление Фока, запряг лошадь в борону и начисто выборонил горох да в кучу сложил.
Утром с поклоном к царю:
— Исполнил твой приказ, царь Балдей.
Услыхал это Балдей, пуще вчерашнего в ярость вошёл:
— Слыхано ли? Работы двумстам мужикам на неделю — и то не выдергают. А он за ночь управился. Повелеваю за два дня обмолотить горох!
Расчистил Фока круглый ток. Стаскал на него кучи. Пустил лошадей. Лошади ходят по кругу, копытами горох из стручков вымолачивают.
— Обмолотил, царь. Вели проверить.
На царе лица нет. Губа с досады, как у старой лошади, отвисать начала. Он Фоку посрамить хотел, невозможный урок ему задал. А Фока всех удивил, царя посрамил, самого себя славить заставил. Если так пойдёт, так хоть с престола слазь.
Порешил царь Фоку непосильной работой доконать и приказал:
— Провеет пусть. Два дня сроку даю. Да чисто, соринки чтобы не было.
Задумался Фока. Не такое лёгкое дело — горох провеять. В Балдеевом царстве его по старинке веяли: из горсти в горсть пересыпали и дули что есть мочи. Выдували из зерна сор и шелуху.
Если так веять Фоке, так и году не хватит. Да и где в одном человеке столько дутья взять?
Разостлал Фока зипун, лёг на бочок и думать стал.
В умной голове никогда солнышко не заходит, всегда светло. У кого мысли цепкие, ветер их не выдует, а даже свои нашепчет.
Так и случилось. Умел Фока болтливый ветер слушать. Выведал у него, как горох за два дня провеять.
Поднялся Фока до зари, полез на крутую крышу царёва дворца. Приладил к ней деревянный жёлоб. Огородил тесинками крышу так, чтоб горох в жёлоб скатывался, и принялся мешками смолоченный горох таскать, на крышу сыпать.
Катится по крутой царской крыше горох во все стороны, а тесинки-боковинки его в жёлоб направляют. Бежит по жёлобу горох и с разбегу в царский закром сыплется, а, пока от конца жёлоба до закрома летит, ветер из него всю шелуху до пылинки выдувает.
Толпится народ. Шумит. Разные слова выкрикивает:
— Вот каким людям надо царством править!
— Ай да Фока — на все руки дока!
Так шумят, что царя раньше обеденной поры разбудили. Глядит он — горох ветром веется, с разбегу в закрома сыплется. А Фока лежит на боку, нежится на царской крыше да кое-когда жёлоб из одного закрома в другой нацеливает.
Застонал от обиды царь. Парчовый рукав со злости изжевал, чуть резной пуговкой не подавился. Думу трубой созывать повелел. Народ в царстве всполошил. Балдеевы думники во дворец бегут, а народные умники у дворца толпятся. Фоку прославляют да его выдумку перенимают.
Тёмным людям свет всегда глаза режет. У дураков от чужого ума всегда голова болит. Удумала дума новый указ:
«Мы, царь-государь Балдей Третий, повелеваем: ленивому Фоке Лежебоке за неделю горох в муку перетолчи».
Помрачнел народ. И Фока запечалился. У него овсы не убраны, своя рожь в поле не сжата стоит.
Пошёл опять ветер в поле слушать, ночь на зипуне не спать, дарового работника искать.
Ветреная ночь была. Дерева туда-сюда так и качает. А Фока всё видит и на ус мотает. И что надо было ему, то он и намотал.
Приносят ему утром царские слуги песты да ступы да мешки для гороховой муки.
— Толки горох! Если опять на боку лежать станешь — хуже будет.
Куда уж хуже — из стольких закромов горох перетолочь!
Только не стал Фока руками горох толочь. Дерева вместо себя поставил толчеями.
Натянул Фока от одного дерева к другому верёвку. Подвязал посередь верёвки пест, поставил под него ступу и засыпал её горохом. Так другую и третью — и все, сколько было, ступы пристроил.
Дерева туда-сюда качаются, верёвку то натягивают, то ослабляют. От этого тяжёлый пест то подымается, то опускается — сам собой горох толчёт. А Фока тем часом свою рожь-пшеницу молотит, овсы убирает. Выберет из ступ гороховую муку, новым горохом их засыплет — и опять за свою работу.
Весело толкут горох даровые работники. В лесу только стукоток идёт. Народ Фоку славит, челом ему за науку бьёт, первым умником называет и самотолчные песты перенимает.
А царские прислужники к царю Балдею с доносом бегут:
— Ваше величие! Твой неслух Фока таким умником себя выказывает — самого царя переплюнуть умом-разумом хочет. Самотолчные песты в роще поставил. Всю работу исполнил.
Кровью налились Балдеевы глаза. В ярости так головой мотнул, что корона слетела, под амбар закатилась.
— Смерть ему! Смерть! Только казни не удумаю. Думу трубите.
Опять труба трубит, народ валит, полоумные дьяки в исподниках, на босу ногу в сапогах бегут:
— Чем тебе служить, царь?
— Придумайте, бояре, лютую казнь Фоке Лежебоке.
Тут думный дьяк Пустая Голова почесал под мышками да и говорит:
— Пресветлый царь Балдей Обалдуевич! Нашу державу волки одолели, всех овец прирезали. Пусть Фока волков из царства выгонит. Глядишь, они его и заедят.
— Вот так голова! — говорит царь. — Всей думой думай, лучшей казни не удумаешь. Пиши указ.
Услыхал народ указ. Понял народ, как тёмный царь за светлый ум Фоку жалует, перешёптываться начал, сговариваться. Сплачиваться. Порознь народ — дождь, а вместе — полая вешняя вода. Сила! Какую хочешь преграду смоет.
— Надо, ребята, Фоке подмогнуть, — говорят мужики. — Какая тебе, Фока Корнеич, подмога нужна?
— Помогите, — отвечает Фока, — если милость будет. Поймайте мне десятка два волков. А я буду им кумачовые жилетки шить, да огненного цвета краску для их морд разводить, да колокольцы-бубенцы делать.
— Это зачем?
— Увидите, — отвечает Фока.
Поймал народ два десятка волков. И живьём их в мешках Фоке доставил. Обрядил Фока волков в кумачовые жилетки, намазал им морды огненной краской, привязал им под брюхо колокольцы, нанизал на хвосты бубенцы да петушиные перья и выпустил на волю.
Кинулись волки к своим стаям, а стаи — от них. Боятся огненных морд. Страшатся кумача. А звон для них хуже стрельбы. В леса стаи кинулись, а Фокины волки не отстают от своих, ходу прибавляют. От своего звона уйти хотят. От своих волчьих хвостов с бубенцами убежать. А как убежишь? За одну ночь ни одного волка в этой земле не стало. А Фока косит себе овсы да под озимые клин земли подымает.
Царя вовсе узнать нельзя. Волк рядом с ним за ягнёнка сойдёт. Оба рукава сжевал. Каменья от обиды из короны выколупывать начал.
— Без думы его казню. На плаху! Только как народу об этом объявить? До греха недолго. Вину надо придумать, закон подвести.
А думный дьяк тут как тут:
— Ах, ваше царское преувеличество, я хоть и Пустая Голова, а закон могу подвести! Фока герб нашей державы обесчестил.
— Какой такой герб?
— Как же, ваше еси до небеси! На гербе у нас волк в короне овцу на загривке тащит. Овец волки приели, а волков Фока в чужие земли выгнал. Мы теперь царство с фальшивым гербом. У нас ни волков, ни овец. Что другие державы скажут?
— Боже ж ты мой! Да у тебя ума больше, чем у меня в закромах гороху. Готовь указ о казни. Вели палачу топор точить, урядникам плаху на дворцовую площадь выкатывать. Завтра казнь.
Занялась заря. Поднялось солнышко, красное, ясное. Фоку на казнь ведут. Жена замертво лежит. Дети Фокины при живом отце сироты.
Высоко поднял палач топор. Взыграло лютое Балдеево сердце.
Рубанул по широкой жилистой шее топор палача... и согнулся.
— Что же это, царь? — спрашивает при всём народе Фока. — Твой топор мою голову не сечёт.
А народ всё знает — шумит, хохочет.
— Повесить его! В петле удавить! — велит Балдей.
Вкопали в землю висельный глаголь. Накинул палач петлю. Выбил палач из-под Фокиных ног берёзовый обрубок. Взвизгнули девки, заголосили бабы, завопили старухи. А верёвка оборвалась.
— Что же это, царь? — говорит Фока. — Твоя верёвка моего тела не выдерживает.
Белее снега сидит в царских носилках Балдей. Ржой покрылось лицо думного дьяка Пустая Голова. Присмирела дума.
— Утопить его! — кричит Балдей. — В реку кинуть.
Ухмыльнулся на эти слова Фока да и молвил:
— Как можно утопить человека, когда за него народ стеной стоит!
Стали привязывать каменья к Фокиной шее те же люди, которые восковой топор палачу подсунули и прелую верёвку подсудобили.
Привязали они ему на шею вместо камней крашеную сосновую кору, положили под рубаху надутые бычьи пузыри да и кинули в реку.
Опять взвизгнули бабы, заголосили старухи. А Фока на плаву из реки кричит царю:
— Что же, царь, твои камни не тонут, мешки с песком под моей рубахой меня ко дну не тянут?
Позеленел Балдей, почернел злой царь. Хотел было Обалдуев сын Фоку огнём казнить, да нутро у Балдея пламенем занялось, задымилось и сгорело.
Был царь — и нет царя.
Ликует народ. Поёт народ. В колокола звонит. Тружеников прославляет. Фоку первым старостой называет.
Хорошо зажил Фока. В чести. Умом свою державу прославил и весёлую сказку после себя оставил.
Эту!
Золотой гвоздь
Без отца Тиша рос, в бедности. Ни кола, ни двора, ни курицы. Только клин отцовской земли остался. По людям Тиша с матерью ходили. Маялись. И ниоткуда ни на какое счастье надёжи у них не было. Совсем мать с сыном руки опустили:
— Что делать? Как быть? Куда голову приклонить?
В четыре ручья слёзы текут, в два голоса голосят. И есть отчего. Только вытьё да нытьё никогда делу не помогали. Так им и сказала одна старушоночка и присоветовала к кузнецу Захару сходить.
— Он, — говорит, — всё может. Даже счастье куёт.
Как услыхала это мать, к кузнецу кинулась:
— Захар, ты, сказывают, можешь моему злосчастному сыну счастье выковать!
А кузнец ей:
— Что ты, вдова! Человек сам своему счастью кузнец. Посылай сына в кузницу. Может быть, и скуёт.
Пришёл Тиша в кузницу. Потолковал с ним кузнец и говорит:
— Твоё счастье, парень, в золотом гвозде. Золотой гвоздь скуёшь, и он сам тебе счастье принесёт. Ты только подсобляй ему.
— Дяденька Захар, да я же отродясь не ковывал!
— И я, — говорит кузнец, — не кузнецом родился. Раздувай горн.
Стал кузнец показывать, как горн раздувать, как мехи качать, как уголья подсыпать, как железо огнём мягчить, как клещами поковку брать. Не сразу у Тихона дело пошло. И руки ломит, и ноги болят. Спина вечером не разгибается. А кузнец за отца ему полюбился. Да и Тиша кузнецу по руке пришёлся. Не было у кузнеца сына, только дочь. Да и та такая бездельница — лучше не вспоминать. Откуда ей без матери рукодельницей быть? Ну, да не о ней пока речь.
Пришло время, Тиша за молотобойца стал.
Взял как-то кузнец старый шкворень и говорит:
— Теперь давай из него золотой счастливый гвоздь ковать.
Ковал Тиша этот гвоздь неделю, другую, и с каждым днём гвоздь краше становился. На третью неделю кузнец говорит:
— Не перековать бы, Тихон! Счастье меру любит.
Не понял Тиша, к чему такие слова кузнец говорит. Не до них ему было. Очень ему гвоздь полюбился. Глаз с него не сводит. Одно горько — угас золотой гвоздь. Остыл. Потемнел.
— Не горюй, Тиша, позолотеет, — говорит кузнец.
— А когда он позолотеет, дяденька Захар?
— Тогда позолотеет, когда ты ему дашь всё, что он просит.
— Ничего он, дяденька кузнец, не просит.
— А ты, Тиша, подумай. Неужели гвоздь для того выкован, чтобы без дела валяться?
— Это да, дяденька Захар. Гвоздь куда-нибудь вбить надо. Только во что, дяденька Захар, его вбить? У нас ни кола, ни двора, ни ворот, ни тына.
Кузнец думал-думал, тёр-тёр лоб да и сказал:
— А ты вбей его в столб.
— А столб где взять?
— В лесу выруби да в землю вкопай.
— А я ведь сроду не рубливал, и топора у меня нет.
— Так ведь ты и не ковывал сроду, а вон какой гвоздь сковал. И топор скуёшь. И дерево им вырубишь.
Опять засопел-задышал кузнечный мех, искры полетели. Не сразу, не с маху, а через три дня выковал парень топор — и в лес.
Облюбовал Тиша сосенку и ну рубить. Не успел бедняга и кору пересечь, как схватил его лесник:
— Ты зачем, вор-разбойник, лес рубишь?
Тиша на это по-хорошему ответил, кто он, и откуда, и для чего ему нужен сосновый столб.
Лесник видит, что перед ним не вор, не разбойник, а вдовий сын, кузнеца Захара выученик.
— Вот что, — говорит, — коли тебя кузнец научил, как золотой гвоздь сковать, и я тебе помогу. Иди в лес, делянку выруби, за работу столб получишь.
Делать нечего, пошёл Тиша в лес. День рубил, два рубил, на третий день делянку вырубил. Столб получил, на отцовскую землю его снёс. А земля бурьяном, полынью, репейником заросла. Некому работать на ней было. Притащил Тиша столб, а вкопать его нечем.
— Да зачем тебе о лопате горевать! — говорит ему мать. — Гвоздь сковал, топор сковал — неужели лопату не загнёшь?
Дня не прошло, смастерил Тиша лопату. Глубоко вкопал столб, счастливый гвоздь вбивать начал. Невелик труд гвоздь вбить. Когда свой топор, а у топора такой обух, что плясать на нём можно. Вбил гвоздь Тиша и ждёт, когда он золотеть начнёт. День ждёт, два ждёт, а гвоздь не только не золотеет, а буреть начинает.
— Мамонька, глянь-ка, его ржа ест. Видно, он чего-то ещё просит. Надо к кузнецу сбегать.
Прибежал к кузнецу, всё как есть рассказал, а тот на это и говорит:
— Не может быть гвоздь без дела вбит. Всякий гвоздь свою службу нести должен.
— А какую, дяденька Захар?
— Сходи к людям и погляди, как им гвозди служат.
Пошёл Тиша по селу. Видит — одними гвоздями тёс пришивают, другими, самыми тоненькими, дрань на крышах прихватывают, на третьи, на самые большие, сбрую, хомуты вешают.
— Не иначе, мамонька, на наш гвоздь хомут надо повесить. Не то ржа всё моё счастье съест.
Сказал так Тиша и отправился к шорнику.
— Шорник, как хомут заработать?
— Это плёвое дело. Поработай у меня до сенокоса, а от сенокоса до снега. Вот тебе хомут и сбруя будет.
— Ладно, — говорит Тихон и остался у шорника.
А шорник тоже из кузнецовой породы был. Утруждать Тишу не утруждал, но и без дела сидеть не давал. То колодки для хомутов велит пристрогать, то дровец наколоть, то десятину пропахать. Не всё сразу получалось. Трудновато бывало, а от хомута отступиться боязно. Не может быть гвоздь без дела вбит. Пришло время — пришёл расчёт. Получил Тихон самый лучший хомут и полную сбрую. Принёс всё это и повесил на гвоздь:
— Золотей, мой гвоздь! Всё для тебя сделал.
А гвоздь, как живой, нахмурился из-под шляпки, молчит и не золотеет.
Тиша опять к кузнецу, а кузнец опять своё:
— Не может хороший хомут со сбруей зря на гвозде висеть. Для чего-то висит хомут.
— А для чего?
— У людей попытай.
Не стал Тиша больше у людей пытать, задумался. Крепко задумался о коне. Думал, думал да и надумал.
Рубить он теперь мог, шорничать тоже умел, ну, а уж про кузнечное дело и говорить нечего. «Золотого гвоздя, — решил про себя Тихон, — не скую, а подручным стоять не оробею».
Простился с матерью и пошёл коня зарабатывать.
Году не прошло — прискакал Тихон на своём коне в родное село.
Народ не налюбуется:
— Ах, какой конь! И откуда ему такое счастье?
А Тиша мало на кого глядит, к столбу подворачивает.
— Ну, гвоздь, теперь у тебя хомут, у хомута конь. Золотей!
А гвоздь как был, так и есть. Тут Тихон хоть и тихим был, а накинулся на гвоздь:
— Ты что, ржавая твоя шляпка, надо мной издеваешься!
А на ту пору у столба кузнец случился:
— Ну что тебе, Тихон, бессловесный гвоздь сказать может? Не золотеет — значит, ещё чего-то просит.
— А чего?
— Мыслимое ли дело, чтобы столб, гвоздь, хомут да конь под дождём мокли!
Стал Тиша столб крышей покрывать. Покрыл, а гвоздь не золотеет. «Видно, мало ему одной крыши», — решил про себя Тиша и принялся стены рубить. Теперь-то уж он всё мог.
Долго ли, коротко ли рубил Тиша стены, а гвоздь как был, так и есть.
— Да позолотеешь ли ты когда-нибудь? — крикнул в сердцах Тихон.
— Позолотею. Обязательно позолотею.
У Тихона глаза на лоб полезли. До сей поры гвоздь молчал, а тут на — заговорил! Видно, в самом деле не простой он сковал гвоздь. А то, что кузнец в это время на крыше лежал, Тихону невдомёк. Молод ещё был, не научился ещё сказки как орехи раскусывать да ядра из них выбирать. Со скорлупой глотал.
— Чего же тебе ещё, гвоздь, надобно?
На это вместо гвоздя конь Тише ответ проржал:
— И-и-хи-хи... Как мне жить без сохи!.. И-и-и...
— Да ты, Буланко, не ржи так жалобно. Если уж я тебя заработал, так соха будет. Сам лемех скую и оглобельки вытешу.
Сковал, вытесал, поперечины наладил, а на гвоздь не идёт смотреть. Не до того как-то стало. Другое в голову вошло.
Коли гвоздь хомут попросил, хомут — коня, конь — соху, надо думать, соха пашню запросит.
Запряг Тихон коня в соху. Конь ржёт, соха пласт режет, пахарь песенки попевает.
Народ в поле высыпал, на Тишу глядит. Матери девок-невест вперёд себя выпихивают. Авось какая приглянется. И Кузнецова дочка тут же на пашне. Так и ходит за ним, как галка по борозде. Нечёсаная, немытая.
— Тишенька, возьми меня замуж! Помогать тебе стану.
Тихон даже шарахнулся от этих слов. Соха в сторону вильнула. Конь не по-хорошему озираться начал: Кузнецова страшилища пугается.
— В своём ли ты уме, ворона? — говорит ей Тихон. — Кому ты такая нужна! Разве на огород — ворон пугать. Так у меня ещё и огорода нет.
А она:
— Я тебе посажу огород, а сама потом пугалом стану, только бы видеть тебя, Тишенька...
Несуразными показались ему такие слова, а к сердцу припали: «Ишь ты, как любит! Пугалом соглашается быть, лишь бы видеть меня».
Ничего не ответил кузнецовой дочери — к кузнецу пошёл.
А кузнец его давно поджидал:
— Тихон, чего я тебе сказать хочу: твой счастливый гвоздь завистники вытащить хотят да в свою стену вбить.
— Это как же, дяденька Захар? Что делать теперь? Не иначе, что караулить надо.
— Так, милый сын, так, — поддакивает кузнец. — Только караулить как? Дождь осенью. Снег зимой. Избу ставить надо.
А Тихон ему:
— Я только подумал, а ты уж сказал. Пойду избу рубить. Топор у меня есть, силы — хоть отбавляй. Никакого дела не боюсь.
Опять высыпал народ. Опять невесты гуртом. А он рубит — только земля вздрагивает да солнышко смеётся. И светлому месяцу было на что поглядеть-порадоваться. Тихон и ночи прихватывал.
Пришла осень. Сжала вдова хлеб. Тихон обмолотил его, а конь на базар свёз. Утварь всякую в новый дом приволокли. А гвоздь не золотеет. И на душе как-то невесело.
— А отчего-почему, милый сын, на душе невесело?
— Один я, мамонька, вперёд других выскочил. Дружков опередил, товарищей оставил. Себе гвоздь вбил, от них счастье скрыл.
— Да ты что, Тиша? Всякий сам своему счастью кузнец. Так ведь тебя Захар учил?
— Так-то оно так, — отвечает сын. — Только дяденька Захар и про то говорил, что на миру и смерть красна, а в одиночку и счастье плесневеет. Мне все помогали: и кузнец, и шорник, и лесник. А я кому?
Сказал так Тихон и пошёл к дружкам-товарищам. Кому верное слово скажет, кому добрый совет даст, а кому и своими руками подсобит. Вдове крышу покрыл. Старику сани справил. Лентяя усовестил. Юнцов к делу приставил.
Зазолотел гвоздь! Со шляпки начал — до середины дошёл. Счастье весельем в новый дом заглянуло, дружбой людской зацвело.
Не нахвалится народ на Тихона. До того дело дошло — его, неженатика, по батюшке величать начали, на миру выкликать. А гвоздь день ото дня пуще горит.
— Теперь, — говорит кузнец, — только жениться — не ошибиться. Без огня в избе светло будет.
— А какую-чью ты ему дочь присоветуешь, чтобы ошибки не было?
— Ровню.
— А кто ровня?
— Моя Дунька, — говорит кузнец.
— Ах ты, чумазый мошенник! — взъелась вдова. — Эта кикимора — ему ровня? Немытая, нечёсаная, к делу не приученная? Она ему ровня? Ему, маковому цвету, золотым рукам, богатырским плечам, налитому телу? Да разве это дело? Слыхано ли, чтобы орёл галку замуж брал?
— А кто, вдова, его орлом сделал?
— Как кто? Гвоздь!
— А кто гвоздь ему подсобил сковать?.. Кто?
Тут вдова вспомнила всё, и совесть в ней заговорила. Совесть говорит, и любовь материнская свой голос подаёт. Жалко ей на этакой неумёхе сына женить.
Жалость в левое ухо нашёптывает вдове: «Не губи сына, не губи». А совесть в правое ухо своё твердит: «Без матери Кузнецова дочь росла, неряхой-непряхой выросла. Он твоего сына пожалел, как тебе его дочь не приголубить!»
— Вот что, кузнец, — говорит вдова. — С первым снегом Тиша на заработки повезёт дружков-товарищей, которым он не два, не три десятка золотых гвоздей вбил. Пусть тогда твоя Дуня ко мне приходит. Да скажи, чтобы она мне ни в чём не перечила.
Выпал первый снег. Повёз Тихон дружков-товарищей на заработки — гвозди золотить. Явилась Дунька ко вдове.
— Слыхала я, Дуняша, будто тебе охота моему сыну приглянуться.
— Уж так охота, тётенька, так охота! — заливается черномазая Дуня слезами и грязь по лицу размазывает. — Себя бы наизнанку вывернула, только бы он с глаз долой не прогонял.
— Ну, коли так, будем стараться. Я ведь, Дунюшка, как и твой отец, колдую, когда придётся.
Сказала так вдова и подала Дуне веретёшко:
— Неказистое оно, Дуня, а силу большую в себе прячет. Дед как-то бабу-ягу в лесу поймал, порешить хотел. А она от него этим веретёшечком откупилась. Сильное веретено.
— А в чём его сила, тётенька? — спрашивает Дуня и на веретёшечко косится.
Вдова на это и отвечает ей:
— Если этим веретёшечком спрясть нитку, тонкую да долгую, то кого хочешь этой ниткой к себе привязать можно.
Тут Дуня повеселела и хвать веретено:
— Давай, тётенька, я прясть буду.
— Что ты! Разве такими руками немытыми да с такими волосьями нечёсаными можно пряжу начинать? Беги домой, в баньке выпарься, умойся, оденься, тогда и прясть будешь.
Сбегала Дуня домой, умылась, оделась — и красавицей пришла к вдове.
Вдова чуть с лавки не упала — и ну обнимать да целовать Дуню:
— Скажи на милость, какая ты! Давай прясть.
Села Дуня прясть, а веретёшко не вертится, нитка не крутится, куделя бугром-комом тянется, а слёзы, как жемчуга, катятся.
— Ничего, ничего, Дунюшка. Так ли мой Тиша ковать учился, так ли лес рубил, так ли хомут зарабатывал... Пряди!
День прядёт, два прядёт. На третий день нитка получаться стала.
— Гляди, тётенька. Теперь привяжу.
А вдова посмотрела на гвоздь, ухмыльнулась чему-то да и говорит:
— Такой ниткой не привяжешь. Из такой нитки только мешковину ткать. Доходи до дела.
— А когда я, тётенька, до дела дойду?
— А тогда дойдёшь, когда веретёшечко золотеть начнёт.
Принялась Дуня опять за работу. Моток за мотком прядёт, а веретёшко как было, так и есть. За окном уж морозы трещат, метели метут, а веретёшко не золотеет.
Испряла Дуня всю куделю и залилась слезами.
Вдова к ней:
— Не горюй, милая дочь. Веретёшечко-то, видно, не лучше гвоздя. Мало, значит, ему одних ниток. Холста требует. Давай ткать.
— Что ты, тётенька! Нитки изоткём — чем тогда я Тишу к себе привяжу?
А вдова ей в ответ:
— Нитка в мотке — нитка, а в холсте — сила.
К весне Дуня изоткала все нитки. Много холста получилось. Только не знает Дуня, как с холстом быть.
— Рубаху, Дунюшка, надо из холста сшить. Как наденет рубаху, так и твой.
Принялась Дуня за новое ремесло. Где вдова ей подскажет, где сама догадается.
На славу рубаха сшилась, только глаз остановить не на чем: холст и холст. Не стала тут Дуня совет с вдовой держать — сама придумала, как рубаху изукрасить. Накупила шёлку-бисеру, серебра-золота — и ну рубаху расшивать-вышивать.
Не руки, не разум, а сама любовь по рукавам, по вороту жаркий узор выводила. Маком цветёт он. Золотом светит. Серебром отсвечивает. Бисером горит.
Глянула вдова на рубаху и чуть языка не лишилась. Глаза ломит узор, сердце щемит.
«Непременно веретёшко позолотеть должно!»
Схватила она веретёшко да тайно к кузнецу прибежала:
— Сказывай, разлюбезный мой сват, черномазый ты мой мошенник, чем гвоздь золотил?
— А тебе зачем?
— Веретёшко позолотить надо.
— Аль и моя до дела дошла?
— Да приди погляди, какой узор она вышила. Царевича ослепить можно.
Кузнец открыл сундук, вынул снадобье и давай золотить веретено.
— Да ты не жалей позолоты, хитрец. От конца до конца золоти. Стоит она того, — говорит вдова и кузнеца торопит: охота скорее Дуню порадовать.
Позолотили веретёшко, и оба, как молоденькие, вприпрыжку да вскачь рубаху глядеть побежали.
Прибежали ко вдовьему дому, глядят, ворота настежь, во дворе Тишин конь стоит. Вошли в избу, а в избе Тихон в новой рубахе красуется и с Дуни глаз не сводит.
Тут вынул кузнец из стены золотой гвоздь, вынула из рукава вдова золотое веретено, да и обручили ими жениха с невестой.
Народищу, дружков-товарищей — полон двор. Все сбежались. Всем любо Тихоново счастье видеть... Потому что он никого золотыми гвоздями не обошёл и Кузнецову хитрую позолоту трудовой правдой повернул. Для всех. Для каждого. Ни от кого не скрыл. Приходи и бери! Вбивай свой золотой гвоздь, если руки есть...
Мелкие калоши
Ах!.. Вы даже не можете представить, как мне не хочется рассказывать эту прескверную историю о мелких калошах. Она произошла буквально на днях в передней нашей большой квартиры, в которой так много хороших людей и вещей. И мне так неприятно, что это всё произошло у нас в передней.
Началась эта история с пустяков. Тётя Луша купила полную кошёлку картофеля, поставила её в передней, подле вешалки, а сама ушла.
Когда тётя Луша ушла и оставила кошёлку рядом с калошами, все услышали радостное приветствие:
— Здравствуйте, милые сестрички!
Как вы думаете, кто и кого приветствовал подобным образом?
Не ломайте голову, вы никогда не догадаетесь. Это приветствовали розовые крупные Картофелины новые резиновые Калоши.
— Как мы рады встрече с вами, милые сестрички! — перебивая одна другую, кричали круглолицые Картофелины. — Какие вы красивые! Как вы ослепительно блестите!
Калоши, пренебрежительно посмотрев на картофель, затем надменно сверкнув лаком, довольно грубо ответили:
— Во-первых, мы вам никакие не сёстры. Мы резиновые и лаковые. Во-вторых, общего между нами только первые две буквы наших имён. И в-третьих, мы не желаем с вами разговаривать.
Картофелины, потрясённые высокомерием Калош, умолкли. Зато вместо них стала говорить Трость.
Это была весьма уважаемая Трость учёного. Она, бывая с ним всюду, очень многое знала. Ей пришлось походить с учёным по разным местам и повидать чрезвычайно интересные вещи. Ей было что рассказать другим. Но по своему характеру Трость была молчалива. Именно за это её и любил учёный. Она не мешала ему размышлять. Но на этот раз Трость не захотела молчать и, ни к кому не обращаясь, сказала:
— Бывают же такие зазнайки, которые, попадая всего лишь в переднюю столичной квартиры, задирают носы перед своей простой роднёй!
— Вот именно, — подтвердило Драповое Пальто. — Так и я могло возгордиться моим модным покроем и не узнать своего родного отца — Тонкорунного Барана.
— И я, — сказала Щётка. — И я могла бы отрицать своё родство с той, на хребте которой я росла когда-то щетиной.
На это легкомысленные Калоши, вместо того чтобы задуматься и сделать необходимые для себя выводы, громко расхохотались. И всем стало ясно, что они не только мелки, надменны, но и глупы. Глупы!
Трость учёного, поняв, что с такими гордячками церемониться нечего, сказала:
— Какая, однако, у Калош короткая память! Её, видимо, затмил их лаковый блеск.
— О чём ты говоришь, старая суковатая палка? — стали защищаться Калоши. — Мы всё очень хорошо помним.
— Ах, так! — воскликнула Трость. — Тогда скажите, сударыни, откуда и как вы появились в нашей квартире?
— Мы появились из магазина, — ответили Калоши. — Нас там купила очень милая девушка.
— А где вы были до магазина? — снова спросила Трость.
— До магазина мы пеклись в печи калошной фабрики.
— А до печи?
— А до печи мы были резиновым тестом, из которого нас слепили на фабрике.
— А кем вы были до резинового теста? — допрашивала Трость при общем молчании всех находившихся в передней.
— До резинового теста, — слегка заикаясь, отвечали Калоши, — мы были спиртом.
— А кем вы были до спирта? Кем? — задала Трость последний, решающий и убийственный вопрос высокомерным Калошам.
Калоши сделали вид, что они напрягают память и не могут вспомнить. Хотя та и другая отлично знали, кем они были до того, как стать спиртом.
— Тогда я напомню вам, — торжествующе объявила Трость. — До того как стать спиртом, вы были картофелинами и росли на одном поле и, может быть, даже в одном гнезде с вашими родными сёстрами. Только вы росли не такими крупными и красивыми, как они, а мелкими, плохонькими плодами, которые обычно отправляют в переработку на спирт.
Трость умолкла. В передней стало очень тихо. Всем было неприятно, что эта история произошла в квартире, где жили очень хорошие люди, которые относились с уважением к окружающим.
Мне больно рассказывать вам об этом, тем более что Калоши не попросили извинения у своих родных сестёр.
Какие мелкие бывают на свете калоши! Фу!..
Перо Жар-птицы
Повезло как старику — выдернул из крыла Жар-птицы золотое перо и любуется:
— Добыл-таки своё счастье, теперь счастливо заживу.
А Ветер взял да и выдул из стариковых рук Жар-птицыно перо и за море удул. Старик на все калёные слова костерит обидчика:
— Ах ты, такой-сякой, бездумный пустодуй, только и знаешь без забот, без хлопот по белому свету свистеть да горести людям надувать. У старухи с крыши солому сдул. Куму в избу стужи нагнал. Охотнику Мише следы заячьи запорошил. У меня счастливое перо за море умыкнул.
— Зря, дедко, на Ветер наговариваешь, — сказало Солнышко. — Старухина крыша плохо соломой была крыта, и Ветер об этом с осени её предупредил.
— Положим, что так, — согласился старик.
А Солнышко своё:
— И кум твой Егор тоже хорош лентяй. Кое-как в пазы промеж брёвен мха напхал и захотел от стужи уберечься, а Ветер загодя его предупредил...
— Пожалуй, что так... — опять согласился старик. — А чем же охотник Миша его прогневил? Как можно запорошенье заячьих следов оправдать?
— Не можно, а нужно. Если бы Ветер не заметал следов, охотники всех бы зайцев повыловили, как и лис, как и всякое другое лесное население... Хорошо ли бы это было?
— Пожалуй, что плохо, — сказал и почесал затылок старик. — Только, скажи на милость, ясное Солнышко, зачем Ветру понадобилось счастливые Жар-птицыны перья из моих рук выдувать?
— Наверное, для счастья...
— Для какого такого счастья? Зачем ты темнишь, ясное Солнышко?
Ветер тем временем через моря-океаны вокруг земли слетал и опять дунул на старика:
— Ничего, видно, тебе, Старик, Жар-птицыны перья не подсказали, когда я их завертел, умчал и показал тебе, какая в них сила прячется.
— Какая? — в сердцах крикнул Старик.
— Крыльевая сила. Могучая. Моя.
— Да на что мне эта крыльевая сила! Я, чай, не птица и даже не петух... В своём ты, Ветер, уме?
— Я-то в своём и тебя в мой зазвать хочу...
— Как же! Спроси у ветра совета, не будет ли ответа! — не унимался Старик. — Чай, не ветер у меня в голове.
— Совет-то к разуму хорош, — не на шутку расходился, зашумел Ветер. — Легче лёгкого меня пустодуем обзывать да разбойником. А ты меня понять постарайся, в разладе-то нам не жить, а маяться. И запомни, с кем буйный ветер дружен, тому и клад не нужен.
— Да с кем ты дружишь-то! Кто за тобой, лиходеем, угонится?
— А хоть бы и ты. — Утих Ветер, в последний раз пожалел строптивого старика. Прошелестел что-то ему на ухо, взметнулся выше леса и умчался быстрей лихого коня.
Много ли, мало ли лет прошло, только поладил упрямый Старик с Ветром, стал землю ветряными мельницами украшать. И где новую ни ставит, приговаривает:
— На ветер гляди, крыльями маши, людей корми, сама ни с места.
Приговаривает этак да к шуму Ветра прислушивается: новую загадку выведать хочет. А их у быстрого Ветра на морях полны корабли, из лесов-полей хоть телегами вози — корзин-то, мешков не хватит.
Только Ветер тоже с норовом и свои тайны-секреты, загадки да советы не сразу раздаёт, до времени прячет. Наверно, стариковым внукам бережёт.
Две пословицы
Бережливым мальчиком Костя рос. Даст ему мать пятачок или даже копеечку, Костя обязательно положит денежку в копилочку. А его дружок Федя — наоборот. Как только появится у него пятак или гривенник, обязательно чего-нибудь купит. То зерна голубям, то корму рыбам, то собакам собачьей радости — колбасы.
Как-то случилась в большом селе ярмарка. Костя выгреб из своей копилочки пригоршню медяков и решил разных разностей накупить да семиголосую гармошечку. А Федя дома остался. Что ему на ярмарке без денег делать? Только глазеть.
Шёл Костя на ярмарку лесом, шёл — да заблудился. Вдруг видит — голубь летит. А голуби всюду летают, все дороги знают.
— Покажи мне, голубь, дорогу! — просит Костя. — Я тебе денежку дам.
Голубь на это отвечает:
— Зачем мне твоя денежка? У меня кармана нет. И кто ты такой, чтобы я тебе дорогу показывал?
— А я Федин товарищ, — отвечает Костя.
— Тогда другое дело, — говорит голубь. — Покажу.
Показал голубь Косте дорогу, и тот дальше пошёл. Идёт и видит: мост через речку снесло, а как брод найти, не знает. Вдруг смотрит, плотвичка к нему подплывает и говорит:
— Я тебя, Костя, знаю. Ты Федин товарищ. Иди, я тебе брод покажу.
И показала.
Пришёл Костя на ярмарку. А на ярмарке много всяких людей. И хороших и плохих. Вытащил плохой человек Костины денежки. Заплакал бедняга. Сколько времени копил!
Вдруг подбегает к нему кудлатая собака. Совсем чужая. Незнакомая. Узнала, в чём дело, и говорит Косте:
— Не горюй! Жди меня тут.
А у собак, известно, — нюх хороший. Они всё могут вынюхать и узнать. Любого вора найдут.
Вынюхала собака, у кого Костины деньги, отобрала их да Косте принесла. Принесла их Косте и кое-что ему на ухо шепнула.
Накупил Костя разных разностей, орехов-сладостей и семиголосую гармошечку. Идёт Костя домой и всех угощает разными разностями, орехами-сладостями. И птиц, и рыб, и пчёл.
Пришёл Костя к себе в деревню, нашёл Федю и подаёт ему семиголосую гармошечку:
— Вот тебе, мой хороший товарищ, подарочек!
Тот глазам не верит:
— Да что с тобой случилось, Костя? Какой ты добрый стал!
— Теперь я всегда таким буду, — говорит Костя и товарища обнимает.
Ничего не понимает Федя, что с Костей произошло. Не знал Федя, что собака на ярмарке Косте на ухо шепнула.
А шепнула она ему две пословицы:
«Не имей сто рублей, а имей сто друзей».
«Бережливым быть хорошо, а добрым лучше».
Шантон-болтон
Эту сказку дедушка в походе слышал, когда солдатом был. Так он её пересказывал.
В одной державе, на хуторе, кичливый петух жил. Шантоном его звали.
Большую птицу этот Шантон из себя строил. Всех обижал. Не только своих куриц — индюка под амбар загонял. Рабочие волы его опасались. Лошади и те побаивались.
Всех пугал:
— Ку-ка-ре-ку! Вся власть в моём голосе. Захочу — раньше времени своей песней зарю зажгу и солнце подыму. Людей на ноги поставлю. Вас, волов-лошадей, до срока пахать-боронить заставлю.
Куда коням деться? А Шантон в ихнюю кормовую колоду с ногами залезает. Овёс разгребает. В пищу мусорит. Терпят лошади.
И как не терпеть, когда у Шантона самая страшная острастка была:
— Захочу вот... Кури-ку-ку! Не запою завтра утром... И заря без меня не займётся, и солнышко не взойдёт. В темноте будете жить... Кури-ку-ку!
Тут все к Шантону бросаются. Упрашивают. Ублажают его. Плачут:
— Пожалей нас, пожалуйста, Шантон Кукарекович. Не лишай солнца.
— Ну уж ладно, — скажет Шантон. — Так и быть, пропою. А потом видно будет.
Услыхала эти слова залётная кукушка и прокуковала:
— Ку-ку! Кукарека ты завиральная! Кто тебе поверит?
Шантон на смутьянку кинулся. Да разве её достанешь! Сидит она себе на дереве и про Шантона такое выкуковывает — прямо хоть под амбар залезай.
А индюк хитрый был. Подзадорил петуха:
— Шантон Кукарекович! Докажи им, что ты зажигатель зари и повелитель солнца. Не пой завтра. Пусть один денёк в темноте посидят.
И пошёл, пошёл индюк петуха возвеличивать — так, что у того голова закружилась. И он решил не петь.
Ночь минует, а он не поёт. Заря занимается, а индюк Шантона подбадривает:
— Цыкни ты на зарю! Мигом сгаснет.
Шантон вылетел тогда из курятника навстречу заре и велит ей:
— Сгасни, ослушница! Не занимайся!
А она занимается — пуще горит. Солнце всходит.
Глупый Шантон и на солнышко кинулся. Кшикает на него:
— Садись обратно!
А оно выше да ярче. Всё ожило. Все радуются. Шантон со стыда под амбар забился.
А индюк только того и ждал.
Перья-крылья распустил и на весь свет оповещает:
— Шантон-болтон! Было-боло-буль! Болтон-Шантон!
На этом и кончилась власть кичливого петуха.![]()
Рукавицы и топор
Умер старик и оставил сыновьям наследство: старшему — избу, среднему — корову, а младшему — рукавицы и топор.
Стал старший сын своим домом жить, средний — молоком торговать, а младший — топором хлеб-соль добывать да песни распевать.
Много ли, мало ли лет прошло, только покосилась у нерадивого хозяина изба, убавила молоко корова у ленивого коровника, а рукавицы да топор у радивого мастера — хоть вёсла тесать, хоть рамы вязать. Города возводят, мосты наводят, плотины ладят, мельницы ставят. Младший сын свои дом срубил, свою корову купил.
— Не иначе как у него заколдованный саморубный топор, — говорит старший брат среднему, — давай утащим.
Утащили братья топор и велели ему вёсла тесать, рамы вязать, дома возводить, мосты наводить. А топор ни с места.
— Видно, не в одном топоре сила, — сказал средний брат. — Давай и рукавицы утянем.
Утянули рукавицы. Опять ничем-ничего.
А младший брат, мастер, новый топор да новые рукавицы купил. Снова стал работать да песенку свою петь. Так поёт — только щепки летят.
— Выходит, в песне сила, — решили братья. — Давай песню переймём.
Стали братову песню перенимать.
А песня хоть и проста была, да загвоздиста. Пелось в ней, как остёр топор, да не в нём сила. Сказывалось в ней, как на умелых руках рукавицы трудовой мошной обёртываются. Пускай в них денег не густо, зато не бывает пусто. Каждый день новая копеечка появляется, когда мастер старается.
Переняли братья песню. Сердцем её поняли, и хорошо у них дело пошло. Тоже мастерами стали. Весёлые песни распевать начали. В три голоса. Артельно.
Про топор с рукавицами в песне поют, а руки славят, на верный путь добрых людей ставят.
Далеко нынче топор пошёл. Встретишь — и не узнаешь. В хитроумные механизмы вышел. Голыми руками не ухватишь. Рукавицы нужны. Да не тяп-ляп. Не домотканые. Фабричного качества, учёного ткачества, грамотного покроя, образованного шитья.
Вот оно, как дело-то теперь повёртывается. Ясно?
Коли ясно — тогда ставь точку на эту строчку, переворачивай листок, давай свисток — и дальше поедем. В другую сказку.
Про два колеса
Водном новом велосипеде жили-были два колеса. Переднее и Заднее — ведущее и ведомое. Так как ведущего от ведомого отличить иногда очень трудно и на этой почве нередко возникают споры, велосипедные колёса тоже заспорили.
Заднее Колесо утверждало:
— Если я двигаю велосипед, если я его веду — значит, я и есть ведущее колесо.
Переднее Колесо на это резонно отвечало:
— Где видано, чтобы ведущий шёл позади, а ведомый спереди? Я качусь первым и веду тебя по моему следу. Значит, я и есть ведущее колесо.
На это Заднее Колесо приводило пример с пастухом и баранами.
— Когда пастух гонит баранов, он тоже находится позади, но никто не скажет, что бараны ведут пастуха, а не он их.
— Если ты позволяешь себе сравнивать меня с животными, — возмущалось Переднее Колесо, — то не лучше ли представить себе осла, который, идя на поводу за хозяином, стал бы утверждать себя ведущим, а хозяина ведомым.
— Как тебе не стыдно? — взвизгнуло на повороте Заднее Колесо. — Это нелепое сравнение по внешнему сходству. Нужно смотреть глубже. Мои спицы напряжены до предела. Я, изнашивая преждевременно мою шину, привожу тебя в движение. И ты бежишь налегке. На холостом ходу. Да ещё виляешь, куда тебе вздумается, и при этом называешь себя ведущим колесом.
— Перестань говорить глупости, — снова возразило Переднее Колесо. — Я не виляю, куда мне вздумается. Я веду тебя, выбирая лучшую дорогу. Я первым принимаю на себя толчки и удары. Моя камера в проколах и заплатах. Кому бы нужно было твоё прямолинейное ограниченное движение, если бы не моё лавирование? Я веду тебя. Я! — кричало, дребезжа щитком, предохраняющим от грязи, Переднее Колесо. — Без меня нет Велосипеда. Велосипед — это я!
— Тогда отвинтись и катись! — предложило Заднее Колесо. — Посмотрим, каким будет твоё качение без моих усилий... Посмот... — не договорило оно, свалившись набок, потому что в этот миг Переднее Колесо отвинтилось и покатилось в одиночку... Оно катилось метр, два, три... тридцать метров, а затем тоже свалилось набок.
Пролежав так некоторое время на обочине дороги, колёса поняли, что без ведущих колёс нет движения, как и без ведомых.
Они убедились на собственном опыте, что ведущим и ведомым быть одинаково трудно и одинаково почётно даже в таком простейшем колёсном объединении, как велосипед, не говоря уж об автомобиле, поезде, а также о более сложных содружествах колёс, шестерён, маховиков и прочих деталей, составляющих единое целое в разумном и сознательном взаимодействии всех для успешного продвижения.
Крылатая изменщица
Где и когда только не рассказывали эту сказку! Про животное, которое не птица, а летает, не щука, а зубаста. В темноте живёт, да не крот, зимой спит, да не в берлоге. А бывает и с иным мальчонкой схожа.
— Чем же? — спросил внук старого сказочника. — Мальчик не мышь, и крыльев у него нет. Чем?
— Пусть тебе ответит сказка. Слушай...
И старик повторил древнюю сказку.
— Когда птицы воевали с грызунами и по всему было видно, что перевес за крылатым войском, Летучая Мышь примыкала к птицам и торжествовала вместе с ними победу.
Это удивляло птиц, и они спрашивали:
— Как тебе не стыдно радоваться поражению грызунов? Ведь ты же из их племени, ты — мышь! У тебя острые, как пила, зубы и длинный, тонкий, мышиный хвост!
— Какая же я мышь, коли у меня крылья. Захочу — могу и в тёплые страны улететь.
Птицам нечего было возразить, и они признали Мышь птицей.
Когда же побеждённые грызуны, оправившись после разгрома, переходили в наступление и разгоняли пернатых, Летучая Мышь прославляла с ними исход сражения.
— Чему ты радуешься? Ведь у тебя же крылья!
— И рыбы бывают крылатыми, но их никто не называет птицами! Я мышь! Мышь! — скрипуче пищала изменщица. — Я ваша кровная родня.
Так повторялось несколько раз и кончилось тем, что и пернатые и грызуны, вплоть до маленьких мышек-полёвок, не только отвернулись от вероломной притворщицы, но и решили расправиться с ней.
С тех пор Летучая Мышь стала прятаться на чердаках, в дуплах, скрываться в пещерах или трещинах скал, и только ночью, когда все спали, она стремительно и боязливо вылетала на промысел, чтобы не околеть с голоду.
— Вот и всё, милый мой, — сказал дед. — Мне бы очень хотелось, чтобы ты запомнил на всю жизнь эту, не такую уж детскую, сказку и не повторил бесстыдство Летучей Мыши ни в дружбе, ни в любви, ни в верности земле, которую ты называешь родной.
Хитрый коврик
Умной Машенька росла, да не всё понимала.
Пошла она как-то в лес и ужалилась о Крапиву.
— Ах ты, такая-сякая, колючая! Зачем только ты на свете живёшь? Один вред от тебя!
А Крапива рассмеялась на это и сказала:
— Так и о пчеле можно только по жалу судить. А пчела ведь ещё и мёд даёт.
Тут Маша как крикнет на весь лес:
— Да как ты можешь, бездельница, себя с пчелой-труженицей сравнивать!
— Вот что, — говорит Крапива, — приходи сюда осенью, я тебе ума-разума добавлю.
Не верилось Машеньке, что у Крапивы можно ума набраться, но пришла. А вдруг Крапива что-то дельное скажет? А Крапива пожелтела по осени. Состарилась. Голос у неё стал скрипучий, жёсткий.
— Добудь, Машенька, рукавички, — говорит Крапива, — да выдергай меня и свяжи в пучки.
Надела Машенька рукавички, выдергала Крапиву и связала в пучки.
— А теперь, — говорит Крапива, — вымочи меня в речке и потом подсуши.
Вымочила Маша Крапиву, подсушила и спрашивает:
— Ещё что придумаешь?
— Теперь, — говорит Крапива, — ломай мои стебли, мни, выколачивай из них лишнее. А дальше увидишь...
Опять Машенька сделала всё то, что Крапива просила, и получилось длинное, прочное крапивное волокно.
Задумалась Маша, а потом решила: коли есть волокно, из него можно нитки спрясть. Спряла Маша нитки и снова задумалась. Думала, думала и решила из ниток коврик выткать. Выткала она коврик и вышила на нём молодую весёлую крапиву. Повесила коврик на стенку и сказала:
— Спасибо тебе, Крапива, что ты мне ума-разума добавила. Теперь-то уж я знаю, что не всё то на свете пустое да негодное, что пустым да негодным кажется.
И с тех пор Маша обо всём стала думать, во всё вникать, везде, в каждой мелочи, для людей пользу выискивать.![]()
Филя
Хвалился Филя, что он всё может. Всё умеет.
Заставили Филю траву косить. Весь день Филя косил. Ничего не накосил. Только время потерял.
— Как же это ты, Филя, оплошал?
— Коса тупа и коса, — отвечает Филя. — То в землю норовит воткнуться, то поверх травы косит. Я лучше коров буду пасти.
Стал Филя коров пасти. Разбрелось стадо. Еле собрали.
— Как же это ты, Филя, оплошал?
— А это не я оплошал, — отвечает Филя. — Это хозяева. Они ноги коровам не связали. А как их несвязанных пасти? Разбредаются. Я лучше баркас буду водить. В рулевые пойду.
Стал Филя баркас водить. Баркас туда-сюда рыскает. Рыскал, рыскал да и сел на мель.
— Как же это ты, Филя, оплошал?
— Клина не дали, — отвечает Филя.
— Какого клина, Филенька?
— Того, которым руль заклинивают, чтобы баркас туда-сюда не поворачивал. Я лучше на скрипке играть стану.
Стал Филя на скрипке играть. Собаки на селе завыли, кошки по чердакам попрятались. Люди на улицу выбежали.
— Ты что это, Филя, народ полошишь? Зачем хвастал, что всё можешь?
— Да глазами-то я всё что хочешь сделать могу, только руки меня не слушаются. Они во всём виноваты, а не я.
Опять Филя отговорился и правым оказался. Но работы верхогляду с тех пор никто больше не доверял.![]()
Счастливые часы
Наградил как-то трёх братьев великий волшебник, по имени Труд, счастливыми часами за хорошую работу и сказал:
— Всякий, кому даны эти часы, сам по себе может распоряжаться своей жизнью, своим временем. Хочешь — работай, хочешь — гуляй. Хочешь — на дудке играй, хочешь — погоду пеняй. Всё позволяют эти часы, пока завод в них не кончится.
Тогда старший брат спрашивает:
— А чем их заводить, товарищ великий волшебник Труд?
— Совестью! — ответил Труд и пошёл другим раздавать счастливые часы.
Прицепили братья на цепочки свои часы и стали думать, как дальше жить в новой жизни, в которой всё можно и всё дозволено.
— А не гульнуть ли, — спросил сам себя старший брат, — чтобы пыль столбом, чтобы небу жарко было?
Спросил он так себя и пошёл гулять, плясать, пиры пировать, на гармошке играть...
Второй потише был. Спать он любил. Поест, попьёт — и на бок, а до этого велит счастливым часам головокружительные сны показывать.
А третий брат свои тайные думы держал в голове. Очень хотелось ему во всём первым быть. Умнее стать. Всех превзойти. Все науки изучить, на всех языках разговаривать, всякое искусство одолеть.
Время идёт, счастливые часы тикают, не останавливаются, и каждый из братьев по-своему распоряжается своей жизнью, своим временем.
Мало ли, много ли прошло лет — никто не мерил. Настал день, пришла минута, когда остановились счастливые часы у старшего брата. Ни тпру ни ну им не помогает. Как умерли! Кончился пир горой, оборвалась пляска на том колене, на каком часы остановились, и гармонь стихла, будто ей голос перехватило. И второй брат, не доглядев сладкого сна, проснулся. И тоже понял, что нечем ему свои счастливые часы завести. Всю совесть проспал.
А третий брат тем временем изо всех учёных самым учёным стал. Не только все человеческие языки превзошёл, но и с птицами запросто мог переговариваться. А уж насчёт всяких искусств, то хоть на арфе, хоть в опере — всё может. Поёт и рисует. Из мрамора высекает, стихи сочиняет, как семечки щёлкает. А...
А часы у него тоже остановились.
— Это как же так? Отчего, почему, по какому случаю, товарищ великий волшебник Труд? Я не спал, не гулял, как те двое. Денно и нощно трудился по совести!
— А по совести ли? — спросил его Труд. — Для кого ты науки изучил, искусства постиг? Кому ты этим пользу принёс? Чьё сердце согрел? Чьи глаза ими порадовал? Себя только тешил.
Опустил третий брат голову. Молчит. А что он сказать может, коли совести у него тоже не оказалось, чтобы ею счастливые часы завести.
Сошлись братья и задумались. И было над чем.
Не зря же один мудрец сказал:
«Человек в труде познаётся, а в отдыхе раскрывается».
Белая ворона
Прозвище «белая ворона» известно всем, однако всякий по-разному толкует его.
Моя бабушка толковала так. Белая ворона вылупилась из яйца обыкновенной чёрной вороны и ничем не выделялась из других. Но вскоре, после того как она оперилась, ей не захотелось жить, как все.
Трудно сказать, почему это произошло. То ли ей было скучно... То ли она вообразила себя необыкновенной и решила выделиться среди других... Или что-то ещё... Может быть, она была одержима жаждой славы — никто не знает. Только вдруг ворона решила стать солисткой академической оперы.
У неё был достаточно громкий голос и, может быть, куда более звучный, нежели у других, но, к сожалению, кроме «кар-кар», она не могла выкаркнуть ни одной ноты. И вместо того чтобы разъяснить ей, что её голосовых данных недостаточно для оперного пения, над нею посмеялись. А смех, как известно, не всегда бывает хорошим лекарством. Особенно в юности. Потеряв надежду стать солисткой оперы, она решила выбрать иной путь.
— Ну что ж, буду танцовщицей. Для этого не нужен голос.
И она принялась танцевать. Но над ней снова посмеялись. Цапля сказала:
— Чтобы стать балериной, недостаточно ног и двух вороньих па — скок-прыг и прыг-скок.
Это ещё больше ранило самолюбие вороны.
— Тогда покажу, что такое высший пилотаж, — сказала она.
Однако и это вызвало смех. Громче всех смеялись щебетуньи ласточки, которые летали выше и быстрее других.
Ах, если бы они или кто-то другой объяснили вороне, что нужно применять себя в жизни по своим способностям и возможностям! Тогда бы, наверно, ворона нашла своё счастье. Но этого не произошло.
Обиженная, раздосадованная, она не захотела разобраться в себе самой и наперекор всем не остановилась.
Так бывает. Ложное самолюбие порождает больное самомнение, которое приводит к самым неожиданным результатам. В данном случае оно привело в парикмахерскую.
— Я хочу стать белой, — сказала она.
— Пожалуйста, — ответили ей.
И вскоре жизнь вороны круто изменилась. Люди кричали:
— Смотрите! Белая ворона!
Её заметили все. О ней сообщили вечерние газеты как о чуде орнитологии. Она была счастлива! Её самолюбие торжествовало. Но...
Но радость была недолгой. Когда слух о ней прошёл по всей земле, её решили поймать. Одни хотели поселить белую ворону в клетку зоологического парка, другие — превратить её в чучело для музея.
За нею гонялись день и ночь. А она ни жива ни мертва отсиживалась в кустах, пряталась в дуплах от своей шумной славы и наконец исчезла.
Никто не знает, куда она делась. Одни предполагали, что ворона погибла в когтях ястреба, который принял её за белого голубя. Кто-то, смеясь, утверждал, что она, полиняв, стала снова чёрной вороной. Было множество догадок, но это не столь важно. Важно то, что ворона обессмертила себя прозвищем всех тех, кто во что бы то ни стало хочет выделиться из других.
Так заканчивала сказку моя бабушка, но тут же вмешивался дедушка. Вмешивался и начинал рассказывать о белой вороне своё.
У него, как и у бабушки, так называемая белая ворона тоже вылупилась из яйца, снесённого чёрной вороной, и выросла такой же обыкновенной, как и все в её стае. Но однажды у неё в крыле появилось белое перо. На это можно было бы не обращать внимания, если бы не появилось и второе ослепительно белое перо. А затем — третье, четвёртое... И ворона начала белеть.
А почему? Что было причиной посветления чёрной птицы?
Оказывается, первое перо побелело оттого, что ворона задумалась над своей жизнью. Задумалась, правильно ли живут вороны вообще, хорош ли их образ жизни. Но она задумалась не о себе и не для себя, а обо всех и для всех. Это была очень важная разница. Разница, которая выделяла мыслящую ворону среди остальных.
И первая светлая мысль побелила её перо.
Когда же ворона поняла, что жизнь стаи — это разбой, непрерывная рознь и драка, у неё посветлело ещё одно перо.
На это никто пока не обратил внимания. Но ворона продолжала размышлять о нравах стаи. Одна светлая мысль рождала другую, третью, а вместе с этим светлели новые перья. И этого не могли не заметить.
Её спросили:
— Что с тобой происходит?
И она ответила. Она не могла далее молчать. Она ниспровергала подлые нравы ворон, обличала их жадность, хищность, бесчестность поведения и многое другое...
Ей хотелось верить, что слова, идущие от самых глубин сердца, отзовутся в чёрных душах. Она говорила без боязни. В её словах звучала истина. В её голосе звенел протест. И от этого она становилась светлее и светлее.
Чёрная стая молча слушала окончательно побелевшую ворону. Тысячи злых глаз крылатых разбойниц пронизывали их белую сестру, тысячи когтей и клювов готовы были вонзиться в неё и развеять по ветру ненавистное перо. И может быть, им это удастся. Но ничего не изменится. Белая ворона никогда не станет чёрной ни в дедушкиной сказке, ни в светлой людской молве.
Мыльные пузыри
Мыльными пузырями называют всё несовершенное, быстро лопающееся и ненадёжное. Между тем мыльные пузыри имеют некоторые заслуги, и вы в этом убедитесь, если захотите послушать сказку, названную их именем.
Это было давно, если мерить время годами, и совсем недавно, если вести счёт на века.
Это было в пышном королевстве, если судить о нём по королевским кружевам на рукавах и панталонах придворных. Это было в нищей стране, если оценивать её по дырам одежды подданных его величества и провалам щёк ткачей и кружевниц.
Это было на королевской площади, где предстояло необычайное зрелище. В заоблачную синь небес должен был подняться первый в этом королевстве большой воздушный шар вместе с его воздухоплавателем.
На королевскую площадь пожаловал сам король и его двор. На королевскую площадь прибыли вельможи, сановники и министры. На королевскую площадь примчались лавочники, подмастерья и ротозеи. На королевскую площадь пришли ремесленники, хлебопашцы и пастухи. На королевскую площадь приплелись старик и старуха из дальней деревни.
Воздушный шар, туго надутый лёгким воздухом, готов был ринуться в далёкий полёт. Его удерживали прочные стропы, привязанные к кольям, вбитым в землю.
Но вот уже всё готово. Счастливый воздухоплаватель скоро сядет в корзину, подвязанную к шару. В ней он прославит себя и увековечит своё имя в поколениях.
Народ рукоплещет. Двор и свита приветливо машут шляпами и веерами. Король милостиво улыбается своей королевской улыбкой, от которой так много зависит, которая так дорого оценивается знатью.
Слуги и помощники воздухоплавателя уже обнажили ножи, чтобы отрезать вспомогательные стропы, удерживающие воздушный шар, но в это время какой-то мальчик выдул и пустил радужный мыльный пузырь, затем второй, третий и четвёртый. Как это было смешно и неожиданно! Какими маленькими, ничтожными показались лопавшиеся под общий смех один за другим мыльные пузыри!
Хохотали все. Король и королева. Министры и колбасники. Придворные дамы и торговки каштанами. Шуты и монахи. Старухи и дети. Не смеялись только трое. Старик и старуха из дальней деревни. Не смеялся и воздухоплаватель.
— А почему ты, старик, не смеёшься вместе с нами? — спросил его румяный торговец жареным миндалём.
— Я бы ответил тебе, — сказал старик, — но ты слишком толст, и до твоего сердца едва ли дойдёт мой ответ.
Торговец вскипел и заорал на всю площадь:
— Вяжите его! Он не желает смеяться вместе с королём.
Старика схватили и привели к королю.
— Ваше величество, — доложил министр двора, — этот дерзкий старик не изволит смеяться над мыльными пузырями. У него, видите ли, особая точка зрения на мыльные пузыри.
— Да, — ответил гордый старик, — я никогда не смеюсь над тем, что кажется мне достойным уважения.
— Как! Мыльные пузыри достойны уважения?
Раздался дружный хохот двора и свиты. Когда шум стих, льстивый сановник спросил старика:
— Может быть, тебе трудно смеяться над самим собой? Ведь ты тоже мыльный пузырь, готовящийся лопнуть от страха и превратиться в ничто.
— Вы правы, господин в золотом камзоле, — тихо, но внятно сказала подоспевшая жена старика. — Перед вами мыльный пузырь. Но, уверяю вас, господа, — сказала она, обращаясь ко всем и к королю, — вам будет не по себе, когда вы узнаете, как много заключено в этом мыльном пузыре.
Народ стих, и король дал знак, чтобы она говорила. И вот старая деревенская женщина принялась так красочно и вдохновенно рассказывать, будто фея красноречия вложила в её уста высокие слова, а фея мудрости — простоту и ясность речи.
— Когда мой муж был молод и пахал землю маркиза, когда мои щёки вызывали зависть роз в саду маркизы, где я работала подёнщицей, у меня родился сын. Он рос очень хорошим и пытливым мальчиком. Я и мой муж не чаяли в нём души. Мы учили его в хорошей школе, и всё заработанное нами шло для того, чтобы он стал грамотным человеком.
В часы досуга отец, забавляя своего сына, сооружал для него маленькие ветряные мельницы, клеил бумажных змеев и пускал вместе с ним мыльные пузыри. Мыльные пузыри иногда поднимались довольно высоко. Потому что они надувались тёплым воздухом из горячей груди моего мужа.
Мой муж был неграмотным мечтателем. И он часто говорил сыну:
— Малыш! Если бы у мыльного пузыря была прочная оболочка, он бы поднялся высоко-высоко и летел бы долго-долго.
У нашего мальчика загорались глаза. Отец научил его мечтать о полёте в небо. Он внушил ему мысль о таком пузыре, который будет больше стога сена и сможет поднять человека. Он верил, что образованный сын изыщет прочную и лёгкую оболочку для большого пузыря и осуществит отцовские мечты.
— И он их осуществил? — спросили придворные старую женщину.
— Да, он их осуществил, — сказала старая женщина из деревни, указывая на знатного воздухоплавателя, стоявшего рядом со своим отцом.
Они, обнявшись, не замечая никого, ни двор, ни короля, любовались полётом радужных мыльных пузырей, которые выдувал через тонкую соломинку белокурый сын воздухоплавателя и внук стариков из далёкого селения.
Теперь уже никто не смеялся, когда один за другим поднимались и лопались мыльные пузыри.
Волшебные краски
Один раз в сто лет самый добрый из всех самых добрых стариков — Дед Мороз — в ночь под Новый год приносит семь волшебных красок. Этими красками можно нарисовать всё что захочешь, и нарисованное оживёт.
Хочешь — нарисуй стадо коров и потом паси их. Хочешь — нарисуй корабль и плыви на нём... Или звездолёт — и лети к звёздам. А если тебе нужно нарисовать что-нибудь попроще, например стул, — пожалуйста... Нарисуй и садись на него. Волшебными красками можно нарисовать что угодно, даже мыло, и оно будет мылиться Поэтому Дед Мороз приносит волшебные краски самому доброму из всех самых добрых детей.
И это понятно... Если такие краски попадут в руки злому мальчику или злой девочке, они могут натворить много бед. Пририсуют человеку второй нос — и будет человек двуносым. Нарисуют собаке рога, курице — усы, а кошке — горб, и будет собака — рогатой, курица — усатой, а кошка — горбатой.
Поэтому Дед Мороз очень долго проверяет сердца детей, а потом уже выбирает, кому из них подарить волшебные краски.
В последний раз Дед Мороз подарил их одному очень доброму мальчику. Самому доброму из самых добрых.
Мальчик очень обрадовался краскам и тут же принялся рисовать. Рисовать для других. Потому что он был самый добрый из всех самых добрых мальчиков. Он нарисовал бабушке тёплый платок, маме — нарядное платье, а отцу — охотничье ружьё. Слепому старику мальчик нарисовал глаза, а своим товарищам — большую-пребольшую школу...
Он рисовал не разгибаясь весь день и весь вечер... Он рисовал и на другой, и на третий, и на четвёртый день... Он рисовал, желая людям добра. Рисовал до тех пор, пока не кончились краски. Но...
Но никто не мог воспользоваться нарисованным. Платок для бабушки был похож на тряпку для мытья полов, а платье, нарисованное матери, оказалось таким кособоким, пёстрым и мешковатым, что она его не захотела даже примерить. Ружьё ничем не отличалось от дубины. Глаза для слепого напоминали две голубые кляксы, и он не мог ими видеть. А школа, которую очень усердно рисовал мальчик, получилась до того уродливой, что к ней даже боялись подходить близко.
На улице появились деревья, похожие на метёлки. Появились лошади с проволочными ногами, автомобили с кривыми колёсами, дома с падающими стенами и крышами набекрень, шубы и пальто, у которых один рукав был длиннее другого... Появились тысячи вещей, которыми нельзя было воспользоваться. И люди ужаснулись:
— Как ты мог сотворить столько зла, самый добрый из всех самых добрых мальчиков?!
И мальчик заплакал. Ему так хотелось сделать людей счастливыми!.. Но он не умел рисовать и только зря извёл краски.
Мальчик плакал так громко, что его услышал самый добрый из всех самых добрых стариков — Дед Мороз. Услышал, и вернулся к нему, и положил перед мальчиком новую коробку с красками:
— Только это, мой друг, простые краски. Но они могут тоже стать волшебными, если ты этого захочешь.
Так сказал Дед Мороз и удалился.
А мальчик задумался. Как же сделать, чтобы простые краски стали волшебными и чтобы они радовали людей, а не приносили им несчастье? Добрый мальчик достал кисть и принялся рисовать.
Он рисовал, не разгибаясь, весь день и весь вечер. Он рисовал и на другой, и на третий, и на четвёртый день. Рисовал до тех пор, пока не кончились краски. Тогда он попросил новые.
Прошёл год... Прошло два года... Прошло много-много лет. Мальчик стал взрослым, но по-прежнему не расставался с красками. Глаза его стали зоркими, руки умелыми, и теперь на его рисунках вместо кривых домов с падающими стенами красовались высокие, светлые здания, а вместо платьев, похожих на мешки, — яркие, нарядные одежды.
Мальчик не заметил, как стал настоящим художником. Он рисовал всё, что было вокруг, и то, что ещё никто никогда не видел: самолёты, похожие на огромные стрелы, и корабли, похожие на самолёты, воздушные мосты и дворцы из стекла.
Люди с удивлением смотрели на его рисунки, но никто не ужасался. Наоборот, все радовались и восхищались.
— Какие чудесные картины! Какие волшебные краски! — говорили они, хотя краски были самые обыкновенные.
Картины и вправду были так хороши, что людям захотелось их оживить. И вот настали счастливые дни, когда нарисованное на бумаге стало переходить в жизнь: и дворцы из стекла, и воздушные мосты, и крылатые корабли...
Так случается на белом свете. Так случается не только с красками, но и с обыкновенным топором или швейной иглой и даже с простой глиной. Так случается со всем, к чему прикоснутся руки самого великого из самых великих волшебников — руки трудолюбивого, настойчивого человека.
На все цвета радуги
На свете жил чудесный певец. Он пел не только задушевно, искренне, от всего сердца, но и красочно — на все цвета радуги. Его разноцветные песни были так хороши, что вскоре он стал самым любимым народным певцом.
Между тем певец не был счастлив...
Он не был счастлив потому, что ему ни разу не удалось спеть такую песню, которая бы понравилась всем. Всем без исключения.
Когда он пел розовую песню с весенне-зелёным отливом и алмазно-росяными искорками, его, затаив дыхание, слушали все юноши и все девушки. А старики проходили мимо. Вздыхая, они считали весеннюю песню то слишком розовой, то чрезмерно зелёной.
Когда же певец пел алую песню с синей каймой раздумья и серебристыми прожилками мудрости, тогда все люди средних лет распахивали настежь окна своих душ и двери своих сердец. Зато малолетки не обращали на эту песню никакого внимания. Потому что они любили песни ярких цветов и чёткой раскраски. Игривые. Узорчатые. Даже клетчатые. И для них приходилось петь особо, как и для стариков. Этим нравились песни строгих расцветок и глубоких колеров.
Разные песни оценивались различно людьми не только по их возрасту, но и по характеру. Весельчаки любили канареечно-жёлтые, лихо-малиновые и пунцовые песни. Угрюмым нравились песни тёмно-коричневых и вишнёво-лиловых тонов. Ветреные и легкомысленные люди обожали песни любого цвета, лишь бы они были пестры и нарядны...
До седых волос певец добивался такой песни, которая бы полюбилась всем. И старым и малым. Жизнерадостным и печальным. Задумчивым и бездумным. Из его светлой души вылетали звонкие жар-птицы изумительной красоты звучания. Ими любовались тысячи людей, но каждый раз находились такие ценители, которые выискивали в песне изъяны. Более того — они глумились над нею и даже втаптывали её в грязь.
Наконец это стало невыносимым, и певец перестал петь.
— Значит, я плохо пел, коли не сумел заставить полюбить всех хотя бы одну мою песню, — жаловался на себя, на свой голос певец.
Он жаловался так громко и так жестоко казнил свои песни, что его услышало Солнце. Услышав, оно ласково улыбнулось с высоты и осветило певца золотыми лучами.
— Мой названый брат, — сказало Солнце, — тысячи лет я раскрашиваю землю в неисчислимые цвета и оттенки, а угодить на всех не могу. Потому что каждому нравится своё. И это очень хорошо.
— Что же в этом хорошего? — негодуя воскликнул певец.
— Милый мой! Если бы всем нравилось одно и то же, тогда бы остановилась жизнь в однообразии вкусов, в тождестве чувств, в ограниченности стремлений. Тогда бы тебе незачем было искать новые песни, а мне — каждый день по новому всходить.
Так сказало Солнце, окрашивая своей живительной улыбкой в тысячи тысяч цветов и оттенков нашу землю.
От этого на душе певца стало тепло и радостно. Ему захотелось походить на Солнце. И он снова запел свои песни на все цвета радуги.
И очень хорошо. Какая кому нравится, тот ту и слушай. И если из сотен его песен кому-то понравится только одна — значит, певец не зря прожил жизнь, не зря вдохновлялся солнцем.
Пастух и Скрипка
Она родилась в мастерской деревенского столяра, большого любителя музыки. Её красота удивляла даже больших мастеров скрипичных инструментов. Говорят, что столяр вдунул в неё свою душу и она от этого стала звучать, как живая.
Всякий, проходивший мимо дома столяра, останавливался, когда она пела о солнце и небе, о лесе и говорливых ручейках, золотистых полях и цветении садов родной чешской деревни.
Слушая её, умолкали певчие птицы. Только один из лучших соловьёв окрути отваживался иногда вторить ей своей песней. А досталась она Ослу, который притворился музыкантом.
Осёл, выбившись в подмастерья, завладел после смерти одинокого столяра всем его имуществом и этой прекрасной Скрипкой.
Это было ужасно. Играя на Скрипке собачьи вальсы, конские галопы и ослиные рапсодии, он довёл Скрипку до неузнаваемости. Её тонкие и певучие струны стали походить на разлохмаченные шнурки. Дека оказалась в царапинах и пятнах. Гриф из чёрного превратился в серый. Ослабли расшатанные колки. Он уже играл на ней, как на балалайке, доламывая последнее.
Однажды в бродячем балагане Осёл увидел клоуна, игравшего смычком на пиле. То сгибая, то разгибая пилу, клоун добивался подобия мелодии, производившей на некоторых, в том числе и на Осла, неотразимое впечатление.
Вскоре Осёл приобрёл у клоуна пилу, а Скрипку забросил на чердак. Теперь ей оставалось только пылиться, слушать в долгие зимние ночи плачущий вой ветра в трубе, а в осенние дни сыреть, расклеиваться и приходить в окончательную негодность.
Нельзя без слёз и горькой обиды рассказывать о несчастной Скрипке. Оскорблённая и униженная, она переживала каждый звук, доносившийся на чердак через слуховое окно. В ней находили отзвук песня жаворонка, тонкий свист синицы и далёкая причудливая игра Пастуха на самодельной дудке.
С каждым днём игра Пастуха становилась лучше и выразительнее, хотя в его дудке было всего лишь два или три лада и ей недоставало высоких и чистых звуков. Их особенно недоставало в утренней песне пробуждения, когда Пастух, проходя по селу, приглашал людей проснуться и выгонять своих коров.
Однажды Скрипка помимо своей воли дополнила мелодию песни пробуждения высокими и чистыми звуками. Они вырвались сами собой из её души, так исстрадавшейся по музыке.
Всё это произошло до восхода солнца. И никто, кроме Пастуха, не слышал, как пастуший рожок разбудил в Скрипке умертвлённое желание звучать.
Теперь он каждое утро переговаривался песней с незнакомой Скрипкой, очаровавшей его слух до такой степени, что однажды ночью он прокрался на чердак.
Это была встреча в темноте. Встреча у дымоходной трубы дома.
— Как ты прекрасна! — сказал он Скрипке.
— Если бы ты увидел меня днём... — ответила Скрипка, — ты бы ужаснулся.
— Нет, нет, — твердил он, касаясь её грифа своими тонкими и нежными пальцами: — На свете нет ран, которые не залечиваются.
Скрипка, веря Пастуху, как-то сказала:
— Как я хочу, чтобы ты взял меня отсюда. Но это невозможно. Тебя накажут за похищение... Нужно действовать умнее.
Женская хитрость была присуща и Скрипке. Она посоветовала Пастуху сыграть на дудке перед окнами Осла душераздирающий вой волка, попавшего в охотничью яму.
Он так и сделал. Осёл был в неописуемом восторге и тут же предложил Пастуху променять его дудку на визгливую пилу и пообещал прибавить к ней Скрипку.
Состоялся обмен. Пастух, забыв о пиле, бережно снял с чердака несчастную. Прижимая её к своей груди, он внёс больную Скрипку в дом своей матери.
Мать бережно освободила Скрипку от пыли и паутины, а затем, укутав её в мягкое, велела сыну отправиться в город к лучшему из скрипичных докторов.
Скрипичный доктор произвёл все необходимые операции и процедуры. Он укрепил колки, подклеил деку, заменил струны и отполировал Скрипку до зеркального блеска. И когда Пастух увидел её сверкающей и нарядной, когда он, нежно коснувшись её струн, услышал звуки, от которых сладко кружится голова и замирает сердце, сквозь слёзы сказал ей:
— Я не достоин владеть тобой. Ты так прекрасна. Ты должна звучать в больших городах, а не в нашей маленькой деревне.
— Нет, — возразила Скрипка, — если я буду снова способна звучать, как раньше, то только в твоих руках.
Так и случилось. Никто не мог извлечь из неё ни одного звука, всем она отвечала молчанием. Скрипка перестала быть доверчивой и наивной. Зато Пастух, едва прикоснувшись к её струнам, заставлял умолкать окружающих.
Это были песни первой радости скрипача и Скрипки, нашедших друг друга в большом мире.
Пастуха и Скрипку вскоре узнали во всей стране. Их слушали затаив дыхание. И никому не приходило в голову, что Скрипка была некогда брошена Ослом на чердак, где она долго находилась в оскорбительном забвении. Да если бы кто-то узнал об этом, то едва ли бы обратил на это внимание.
Мало ли печальных, несправедливых и грубых историй бывает на свете! Нельзя же позволять им зачёркивать всю жизнь. Прошедшее всегда заслоняется Настоящим, если оно большое, яркое и настоящее — Настоящее. А оно было именно таким у Скрипки, сохранившей в труднейших испытаниях жизни чистоту человеческой души, которую вдохнул в неё благородный деревенский столяр, знаток и ценитель Высокой Музыки.
Некрасивая Ёлка
В датском говорящем лесу росли датские говорящие деревья. Они разговаривали только по-датски.
В жаркие солнечные дни, изнемогая от зноя, деревья перешёптывались друг с другом так тихо, что даже чуткие птицы не могли разобрать, о чём они шепчутся. Зато как только поднимался ветер, в лесу начинался такой шумный разговор, что его без труда мог услышать всякий.
Самой болтливой в лесу была Осина. Её голос, звенящий одиннадцатью тысячами листочков, не умолкал и в полдень. Осина любила позлословить, как, впрочем, и Берёза. А Ёлка — наоборот. Ёлка была на редкость молчалива и задумчива. Она, в отличие от своих стройных и красивых сестёр, росла не очень красивой. Даже, скажем прямо, совсем некрасивой — однобокой и кривой.
Ёлку не любили её лесные собратья, хотя ни одному из них она не сделала ничего дурного. Она не затеняла им солнца, не лишала их влаги, не шелестела, как Дуб или Ясень. Вообще она вела себя очень скромно. Но деревья усвоили отвратительную манеру отношения друг к другу — по внешности. По одёжке. По красоте ветвей и строению кроны. А Ёлка была дурнушкой. Это и послужило поводом для насмешек самовлюблённого Ясеня, молодого красавца Клёна и Берёзы с изысканно-тонкими ветвями.
Не любили они Ёлку и потому, что ей оказывал особое внимание Сказочник, пользовавшийся большим уважением в лесу. Он часто садился под Елью со своими тетрадями и писал сказки или задумчиво мечтал.
Почему он предпочитал именно её тень, никто не знал, но болтали в лесу разное.
Ясень говорил, что Сказочник, так же как и Ёлка, одинок, некрасив и долговяз. Клён находил, будто Ёлка специально для Сказочника осыпает мягкие иглы, чтобы ему было удобнее сидеть под нею. Берёза городила такое, что лучше не повторять этого. И вообще мы не должны брать на себя роль Ветра, который разносит нелепые лесные слухи. К тому же нам давно пора приступить к главному и начать с того, как в лес однажды пришли лесорубы и срубили старый Дуб и как в лесу раздался громкий плач. Плакали дети, внуки, племянники и друзья старого Дуба.
Им казалось, что уже всё кончено. И особенно после того, как старый Дуб был распилен на кряжи и увезён из леса.
Когда дубовая родня оплакивала свежий пень, появился Сказочник. Ему тоже было жаль, что в лесу не стало зелёного богатыря, трёхсотлетнего Дуба. И его слеза капнула на срез пня.
Но слёзы никогда не помогают горю. Зная об этом, он решил рассказать сказку о том, во что иногда превращаются деревья, когда их увозят из леса.
— Господа, — сказал он по-датски, обращаясь к деревьям, — не угодно ли вам послушать сказку о вашем завтрашнем дне?
В говорящем лесу стало тихо. Деревья насторожили свои листья и стали слушать.
— Никому из вас, как, впрочем, и мне, — начал Сказочник, — не хочется покидать этот прекрасный лес. Но не все, уходя из него, перестают жить. Не все, оказавшись срубленными, умирают.
Лес зашумел и насупился. Начало сказки деревьям показалось не более чем утешительным враньём.
Сказочник подал знак. В лесу стало снова тихо.
— А известно ли вам, господа, что Дуб проживёт ещё сотни и сотни лет, когда он станет дубовым резным потолком библиотеки? А он станет именно им. Так ли уж плохо это, господа деревья?
Деревья одобрительно зашумели. Теперь Сказочник, овладев вниманием слушающих, спокойно уселся на золотой ковёр мягкой еловой осыпи и стал говорить о том, как снова придут в лес лесорубы и спилят созревшие деревья, не давая им сгнить на корню и превратиться в ничто. Спиленные деревья станут домом, мостом, музыкальными инструментами, мебелью или паркетным полом, чтобы жить и служить поколениям.
— Так ли уж это плохо, господа? — сказал он и продолжил сказку о том, как одна мечтательница Сосна превратилась в корабельную мачту и побывала в Индии, Китае, на Курильских островах... Стал рассказывать, как одна Осина стала тридцатью тремя корытами.
— Превращение в корыта хотя и не так заманчиво, — сказал он, — но всё же стать корытом лучше, чем никем, ничем и ни для кого.
— Это верно, — заметила слегка обиженная Осина. — Превратиться в корыта куда приятнее, нежели стать дровами. Да, дровами, — повторила она, покосившись на некрасивую Ёлку и окидывая её неприязненным взглядом от корня до вершины.
Заметив этот взгляд, самовлюблённый Ясень спросил Сказочника:
— А почему бы вам не рассказать об еловых дровах?
— Вот именно, — поддержал надменный Клён. — Это бы вселило радужные надежды одной нашей общей знакомой.
Сказочник смутился. Ему не хотелось огорчать некрасивую Елку. Он любил её. Он жалел её. Но правда выше любви и жалости.
— Господа, — тихо сказал Сказочник. — Разве уж так плохо сгореть для других? Ведь должен же кто-то своим огнём радовать детей и согревать их в зимнюю стужу. Должен же кто-то выпекать хлебы и плавить металл.
— Да, конечно, конечно, господин Сказочник, кто-то должен это делать, — подтвердил Ясень. — Но согласитесь, что всё-таки лучше стать полированным столом или буфетом, нежели золой и пеплом.
— Хотя, — усмехнулась Берёза, — зола тоже на что-то нужна. Ею, кажется, чистят кастрюли и посыпают тротуары. Так ли уж это плохо, господа? — прошелестела она, издевательски повторяя фразу Сказочника.
Деревья дружно захохотали.
Сказочник снова умолк, а затем, коснувшись рукой Ели, сказал в раздумье:
— Впрочем, никто не знает, как может повернуться судьба. Одни, собираясь жить в веках, забываются ранее, чем увядают цветы на их могилах. Другие, живя скромно и тихо, ни на что особенное не рассчитывая, не думают о бессмертии, а оно, несмотря на это, приходит само. Не отчаивайтесь, некрасивая Елка! Как знать, может быть, всё будет по-другому.
С тех пор прошло много лет. Деревья выросли и возмужали. Под некрасивой Елкой жили муравьи. Сказочник давно уже не появлялся в лесу, и, как сообщил Ветер, Ель больше никогда не укроет его прохладной и ласковой тенью своих ветвей. Два лесоруба — Время и Возраст — сделали своё дело.
— М-да! — сказал Ясень. — Хотя он и ярко горел... хотя нам от него было тепло и радостно, всё же он сгорел, как сгорают дрова.
— Вот именно, — подтвердил Клён, ставший ещё выше и надменнее. — Если выражаться образно, то он был среди людей не более чем некрасивая Елка. То ли дело мы! Мы — ценные деревья. Мы можем превратиться во что угодно: и в спальню королевы, и в трон короля.
Ёлка молча слушала хвастливые, самодовольные рассуждения, и тонкие струйки смолы катились по её шершавой коре. Ёлка не переставала верить, что она встретится со Сказочником и услышит знакомые слова любимых сказок.
Но напрасно. С ним можно было теперь встретиться только во сне. Поэтому Ёлка часто дремала, надеясь увидеть золотой сон. А он не приходил. Зато пришли лесорубы.
Лесорубы спилили созревшие деревья, и каждое из них получило своё назначение. У поваленной Сосны обрубили ветки и верхушку, затем доставили её на корабельную верфь. Она будет высокой мачтой.
Ясень, Клён и Берёза были отправлены на мебельную фабрику. Осину предназначили для корыт.
Дошла очередь и до некрасивой Ёлки. Её распилили на мелкие чурбаки.
«Так и есть, — подумала Ёлка, — я стала дровами. Теперь мне только остаётся сгореть так же ярко, как сгорели вы, дорогой друг, озаряя нас волшебным светом своих сказок».
Готовясь отправиться в топку котла или камина, Ёлка забыла слова Сказочника о том, что «никто не знает, как может повернуться судьба».
Судьба Елки повернулась самым неожиданным образом. Ёлка попала на бумажную фабрику и превратилась в ослепительно белые, тонкие, плотные листы бумаги.
Теперь перед нею открылись тысячи возможностей. Она могла стать конвертами и совершать на всех видах транспорта почтовые путешествия. Она могла оказаться газетой или географической картой. Она могла стать нарядной театральной афишей и зазывать людей на представление.
Мало ли, куда идёт бумага... Но не будем, однако, строить предположения. Всё оказалось куда лучше, чем может нарисовать самое пылкое воображение.
Ёлку отправили в типографию, и там она стала превращаться в книгу. В какую? Книга книге рознь. А она стала превращаться в прекрасную книгу сказок. Это она почувствовала тотчас, как на ней появились чётко отпечатанные блестящей чёрной краской дорогие её сердцу слова...
Это были сказки, слышанные ею в дни юности в говорящем лесу.
— Неужели мы с вами встретились снова? — сказала Ёлка, ставшая бумагой, и увидела Сказочника.
Он появился на первой странице — отпечатанный великолепными портретными красками.
— Теперь я вижу, — сказала она, — что не все, оказавшись срубленными, умирают. Мы стали жить с вами книгой сказок.
Искусные руки переплётчика стали одевать книгу в нарядную одежду с золотой отделкой и затейливым тиснением.
Как она красива была теперь! На неё можно было любоваться часами, читать и слушать сутками напролёт. Её бережно брали и очень осторожно листали. Сказки смешили и радовали. Сказки учили мудрости, возвышали души, согревали сердца, будили ненависть к злу и утверждали светлое.
Вскоре Ёлка, став книгой, очутилась на серебристой берёзовой полке в самом лучшем ясеневом шкафу библиотеки.
Она сразу узнала этот шкаф. Он оказался таким же самовлюблённым, каким рос в сказочном говорящем лесу. Ясеневый шкаф очень громко хвалился своей новой жилицей на центральной полке:
— Видишь ли ты, Кленовый стол, какое сокровище живёт во мне?
— Да! — ответил Кленовый стол. — Какие мы благородные деревья!
— Как бы позавидовала нам та некрасивая Ёлка, — обрадовалась Берёзовая полка, — как бы позавидовала она, если б могла увидеть, во что мы превратились! Что ты скажешь на это, старый Дуб? — обратилась Берёзовая полка к резному потолку.
Мудрый резной потолок хитро усмехнулся с высоты своими замысловатыми узорами и, не проронив ни единого слова, застыл в своей орнаментальной улыбке.
Он, видимо, всё понял.
Теперь у Ёлки были все основания произнести сокрушительную отповедь по адресу Клёна, Ясеня и некоторых других, глумившихся над нею. Но она ничего не сказала, потому что это была добрая, великодушная, настоящая Ёлка. А она могла бы сейчас отчитать их не только по-датски, но и по-английски, и по-немецки, и по-русски, и по-французски. Потому что всемирно известная книга датского сказочника разговаривала на всех языках мира. Даже на тех, которые пока ещё не имеют букв и грамматики. Она сумела бы их отчитать и на этих языках...
Но разве счастье в торжестве низменной страсти возмездия? Это жалкая радость слабых. Ради этого не стоило рассказывать сказку о бессмертии прекрасного.
Вот и всё.![]()
__________Евгений Андреевич Пермяк родился в 1902 году на Урале. Там он прожил более тридцати лет. В рабочем Воткинске, в других заводских центрах он ещё в детстве познакомился с жизнью заводов, рудников, приисков Урала. Будущему писателю посчастливилось: он учился в школе, где было обязательным изучение одного из семи преподававшихся там ремёсел. Евгений Пермяк изучил пять из этих ремёсел: столярное, слесарное, сапожное, кузнечное и токарное. Большинство произведений Е.А.Пермяка посвящено труду или связано с ним. Из наиболее известных книг для детей назовём книгу о выборе профессий «Кем быть?», повесть «Детство Маврика», сборники сказок «Дедушкина копилка» и «Памятные узелки», книги рассказов для детей «Тонкая струна», «Торопливый ножик», «На все цвета радуги» и др.
В книге «Надёжный человек» представлены рассказы, сказки, притчи и весёлые побасёнки.
Сказки-басни. Сказки-притчи. Сказки-рассказы. Сказки-шутки. Сказки-исследования. Сказки смешные и грустные. Сказки бытовые, мировоззренческие и политические. Через сказку, а точнее, используя сказочный приём, автор даёт юному читателю кладезь знаний и народной мудрости. Именно народной, ибо сказки Евгения Пермяка, ни в чём не повторяя известные народные сюжеты, написаны в лучших традициях национального фольклора. Русского и, добавлю, уральского! Его крошечные рассказы и сказки написаны образно, с лукавой хитринкой, за которой скрывается настоящая мудрость. Язык их близок к народной разговорной речи — прост и выразителен. Это, по существу, и можно назвать поэзией в прозе... И действительно, сказки Пермяка — целая энциклопедия. Они рассказывают о смене общественных формаций и об извечной силе труда человека. Они говорят о создании первого на свете колеса как о первооснове технического прогресса и о высоких моральных категориях. В этом неповторимая ценность и уникальность сказок Евгения Пермяка.
Сергей Баруздин
![]() |
Пермяк Е.А. |